В монотонной жизни год равен мигу. Сезоны проходили и возвращались, а занятия Хокана не менялись. Разлился сток. Выпала плитка. Завялить мясо, пока не испортилось. Закопать заброшенный проход. Требуется питьевая вода. Обвалилась траншея. Расшатались камни в полу. Нужно продлить старый коридор. Наварить больше клея. Крыша могла бы протекать и поменьше. Ставить западни. Сделать новый инструмент. Починить шубу. Прогнил кожаный дымоход. Собрать хворост. Не успевал он закончить одно, как уже звало другое, и так он всегда был занят делами, которые со временем образовали круг или, вернее, закономерность — невидимую для него, но, в чем он не сомневался, равномерно повторявшуюся. Из-за периодических дел один день напоминал предыдущий, а в течение дня от заката до рассвета не хватало вех, чтобы делить время. Он даже не питался регулярно. После смерти Асы ему претила пища. Поначалу, еще в пути, он видел ложку Асы — и почти акустическая сила ее присутствия выжимала из него слезы. Клочок бумаги, где Хелен написала его имя, все еще хранился в аптечке. Даже правильно, что он не может прочесть эти знаки, думал Хокан, ведь ни того, кто их вывел, ни того, к кому они относились, уже не осталось на свете. Со временем он перестал представлять лица Хелен и Асы — и они ушли еще глубже в забравшую их тьму, хоть время от времени и возвращались проблесками, которым Хокан всегда радовался. Их явления были недолгими, но такими яркими, что могли потягаться с окружающей действительностью. Порой преследовали и другие лица. Во снах на него смотрели те, кого он убил. Иной раз вокруг очков материализовывалось лицо Лоримера — сперва всегда очки, потом борода вокруг улыбки, а уже следом его добрая дикая фигура, — но это привидение не походило на отголоски мертвых, что резонируют, как настоящий звон, когда в ритме с ними вибрирует окружающее пространство и предметы. Натуралист возвращался скорее как вопрос. Хокан верил, что Лоример жив, — только не знал, где он. Время шло, эти явления происходили все спорадичнее, а теперь воспоминания и вовсе по большей части растворились в разуме. Прошлое навещало редко. Постепенно брало верх настоящее, и каждое мгновение становилось абсолютным и неделимым.
Поскольку камни, уложенные в землю, становились ровнее и суше в зависимости от того, как часто по ним ходили, первая часть норы была и самой удобной. Глина на стенах запеклась от бесчисленных костров и напоминала керамику. Здесь звуки казались маленькими твердыми предметами. Никакого эха. Жизнь существовала лишь шепотом. Все громкое приглушалось, уступало шороху брезента и скрипу кожи. Иногда волосы на руках вставали дыбом от удовольствия при стуке дерева по дереву или звяканья камня по камню. Костер слышался в мельчайших подробностях: хруст растопки, шуршание листьев, треск искр, шипение смолы, хлопки шишек, крошение поленьев, выдох углей. Когда Хокан кашлял или произносил слово вслух, голос звучал чудовищно, будто у нескладного великана, чужого в собственном доме. Какое облегчение, что неловкое бурчание немедля всасывали глиняные стены, не оставляя и следа. В подземной тиши его движения стали четче и мягче. Все требовало больше времени, в процессе возникало полное осознание каждого действия — словно расширяя настоящее, в котором он был заточен. Жестяная чашка не просто ставилась на стол, а помещалась на него с наивысшей осторожностью, чтобы продлить мгновение, когда соприкасались жесть и древесина, ради легкого ощущения чуда и впечатления мимолетной, но роковой встречи разных миров. Он не любил колоть дрова внутри, слыша в громком треске что-то непочтительное и даже безвкусное. Когда варил рагу или клей, старался размешивать, не звеня по стенкам котла. Даже, сперва того не замечая, часто почесывал бороду просто потому, что его радовал звук.