– Будете ерничать – я, как положено, гордо замкнусь и уйду в себя.

– Ну, нет. Коли начали, то досказывайте.

22

Меж тем Безродов ничуть не манерничал, он в самом деле был озадачен тем, что все спорится, все получается, так ладится, так шумно везет. Настолько удачливы лишь посредственности, тому, кто мечен особой метой, на первых порах приходится тяжко. И замечают его не сразу, и признают, когда дорастут.

Империя холодна и угрюма, взгляд недоверчив, порядки жестки, понять бы, чем он ей приглянулся? Уверилась, что совсем ручной?

Похоже, фатально в себе ошибся, занесся в своей самооценке, а на поверку легко вписался в проштемпелеванный ранжир.

Но нет. Он не таков. Он лишь понял, что прежде всего необходимо почувствовать под ногами почву, укорениться и угнездиться, поверить в собственную устойчивость. И помнить, что каждый новый шаг должен быть тверже, чем предыдущий. Уверенней, надежней, крупней.

23

При этом его ничуть не смущало, что это бессрочное путешествие и изнурительно, и опасно.

Если оно будет успешным – а всякое иное бессмысленно, – он не останется в тени.

Казалось бы, трезвенник, сообразивший, что надо быть дальше от авансцены, не должен тревожиться, долго ли он пребудет в памяти поколений после того, как сам превратится в горсточку праха, в щепотку золы. Однако сколь тягостна ему мысль, что имя его исчезнет, как плоть.

Что, если все усилия духа имеют своею подлинной целью не восхождение, не полет, не обретение главной истины, а лишь попытку поладить с временем, любой ценой его приручить?

Похоже, что так. На самом деле мы знаем, что смерть – это та неприятность, которая происходит с другими, но, разумеется, не с тобой. Это они, они, а не ты обречен на исчезновение.

Обречен. Безродов с усилием вытолкнул из себя это слово, словно застрявшую в горле кость.

Верно, на всем этом пестром глобусе не сыщется ни одного счастливчика, который однажды не был пронзен, точно иглой, нежданным прозрением.

С ним так не раз происходило.

24

Писатели – приговоренные люди.

Это он понял, с этим смирился, и все-таки хотелось постичь природу своего графоманства. Должно же быть внятное объяснение необъяснимому наваждению, которое усадило за стол четырехлетнего малыша и точно гвоздями приколотило, намертво, накрепко, не отпускает.

Какая радость бросать в эту печку те несколько бесценных мгновений, пока еще топчешься на земле?

Но эта неукротимая страсть сильнее сомнений, сильней резонов. Пожрет твое детство, похитит юность и подчинит себе твою зрелость.

Не успокоится, не уймется, пока не вычерпает до донышка, пока не швырнет вдогонку, в яму, последнюю горсточку песка или истает в холодном небе вместе с кудрявым прощальным дымком.

25

Дебют Безродова был фантастичен. В лучших традициях сюжета – провинциал штурмует столицу.

Его не бог весть какую пьеску принял правительственный театр. На первом представлении публика дружно похлопала первому блину, а вскоре лирическая героиня его одарила своей благосклонностью.

– Все как в романе. Какого же ляха вы кинулись задирать державу?

– Это не так легко объяснить. Меня испугала моя удача.

26

Он и себе не умел объяснить этот измучивший его страх. Увидеть ему привелось не только бесчисленных неизвестных солдат. Хватило времени насмотреться и на увенчанных фаворитов.

Их век оказался еще короче.

Еще вчера они что-то вещали, вертелись на подиуме, охорашивались, работали острыми локотками, и вот уже никто и не вспомнит, кто они были, как они выглядели, что говорили, куда все делись.

И где они, эти вчерашние люди? Всех будто сдуло, пропал и след.

27

Безродову и себе самому было непросто растолковать, что не дает ему насладиться своей головокружительной молодостью на гребне успеха, в заветном городе, в дурмане разделенной любви.

Что означает эта тревога, это язвительное сомнение – что он заслужил улыбку судьбы, все эти дары и щедроты?

Все складывалось чрезмерно гладко, слишком эффектно и живописно. При этом – вопреки обстоятельствам, в жестокие дни, когда под откос летели жизни, ломались люди.

Воздух был сперт, ядовит, удушлив. Единственно правомерным жанром была трагедия, лишь она. Все остальное, кроме подчеркнуто бесстрастной графики документа, могло быть лишь мифом, ложью, вздором.

Решительно все было против него – бездомность, анкета, южный норов, а больше всего его неуместность в столице бронзовевшей империи.

Его появление в Москве, в которой его никто не ждал, где не было ни двора, ни кола, ни близких, ни родных, ни знакомых, с одним чемоданом, с пустым карманом, уже само по себе было вызовом – новой реальности, новому курсу, жестокому климату диктатуры.

Всякий пришелец, незваный гость, внушал колючее подозрение – кто дал ему право здесь появиться и, больше того, отвоевывать место?

Чем мог он развеять, хотя бы умерить это понятное недоумение? Ничем не известен, никем не подперт – одна лишь беспечность и убежденность: все образуется и наладится. Что из того, что пуст карман, есть рукопись на дне чемодана.

А что же еще? Да ничего. Лишь театральное восприятие себя самого как героя действа и авантюрного романа.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже