Батюшка запел «Со святыми упокой». Перечисляет мертвецов по именам. Первый в строю – Георгий, новопреставленный. По росту их что ли строят, кто разберет. Батюшка поет. Женщины вторят. По краешку все стоят, центр зала – пустой. Косят золотые струны из окна в пол – это нам сверху арфу так тянут, аккомпанемент. Кто б подыграл.
Чудится гроб – туманный, прозрачный, стоит прям под куполом. Там высокий лежит, молча слушает. Гоша с Надей – атеисты, из морга на кладбище, и нечего баловаться, разъезжать. А ведь отпеть-то надо. И я пою, и он – здесь. Чуть тишина – и рассыпется, ускользнет.
Тетка бросает маме:
– Надо ж, как имя совпало.
На днях умер тезка, да может, и не тезка, а Юрий. Гоша мой скромно шел дальше в списке, гурьбой.
В доме деда теперь родня обитает. В деревне одно развлечение – ходить на похороны. И на поминки, если позвали. Кричу брату:
– Вить, а что за птицы над огородом?
– Та орлы… – и махнул рукой: ерунда.
Держат плечами небо, медленно сверху парят.
Ходили в пролесок, брат похвалился: стащил мандрагору с моря, высадил здесь по секрету. Сам не знает, зачем, просто это смешно.
На гвоздях в прихожей – дедовы фуражки. В бане – бабкин флисовый халат. Ее лет пятнадцать нет, а халат висит, будто бабка выйдет сейчас из парилки. Душистая, чистая, словно паром омытая изнутри. Вещи покойников – здесь такие же хозяева, как и живые. Сторожат их присутствие, не дают забывать.
Деревенские чуют закон природы; жив или мертв – разница только во времени. Ну и чего бояться? Яблоко упало, примяло траву, и это норма, закон тяготенья. Мир просто таков, и что с него взять. Что даст, то возьмут.
Может, у Бога мертвых и нет, но у человека их – полчища. Лежат себе, ждут. Чего? Да хоть бы в гости зашли. Кладбище – на холме, в музыке птиц, в шарканье листьев. Сквозь перемены моды на имена идешь. Станешь у деда, мысленно брякнешь «Привет». Он молчит. Постоишь-постоишь – и почувствуешь, что всё хорошо.
Смерть – это всего лишь смерть, а вещи – лишь вещи. Не так уж и страшно носить общий с покойником гардероб.
Но горе такое – не перескочишь ступеньку. Если болит, значит – время болеть. В городе пусто, людей полно, но без толку. Не знаешь, куда податься, с кем говорить.
Пишет Тимур, среди дня, невзначай. «Дела твои как?» Что тут скажешь.
Он отвечает: «Знаешь, когда хоронили отца, я видел черную яму. Сколько моргал, в ту сторону не смотрел, а она по-прежнему там».
Он продолжает писать, ну и ладно. Так себе пусть, но зато – человек.
На новой работе я справляюсь неплохо. Нет других дел, ничто не способно отвлечь.
Выйти к людям, в кафе, но и сидишь – с надрывом. Пива стакан подносишь ко рту как кубок с ядом. Куда годится? Только прохожих пугать.
Как-то Гоша скучал на больничном – и выучил песню исландцев. Спел мне сюрпризом, я была рада. Он ведь чудесно пел. Он настолько привык болеть, что всегда находил, чем заняться. В блокноте остался кривой мой карандашный портрет.
Я же – болеть не умею. Нечего делать.
Мне. Нечего. Делать.
Птица зачем поет? Птица – зовет, ну а мне теперь некого звать.
Пробую выключить свет, собираю волю. Темнота кишит, темнота кипит, это движение вокруг я выношу секунд пять. Мигом бросает в пот, мутит и болит, будто меня сейчас вырвет собственным сердцем. И повиснет оно на ниточках жил, тянущихся изо рта.
Спать при свете – неудобно, но хотя бы возможно. Издревле люди пугали смерть костром, вот теперь и я. Мы ведь те же беззащитные туземцы: чуть пошатни мирок, тонкую корочку культуры над раскаленным хаосом проткни, – и всё. Я не выношу этого первобытного ужаса, и больше не выключаю электрический свет; пытаюсь утопить смерть под световой волной.
Умер – это вообще как? Раз – и дома никого нет? Да и сам дом тут же начинает рушиться, час-другой – и пошел пятнами. Знать, но не понимать, – ну и как находить утешение? Только однажды привыкнуть.
Очень хочется снова погасить свет, вглядываться в очертания предметов, видеть их. Но сейчас для меня темнота хуже чем слепота, хуже, чем пустота, пусть бы обнял хоть кто-то, пусть бы добавил плотность.
Никого вокруг нет, кроме меня, а себя я – не выношу.
Вместо поиска неведомого кусочка бог весть по миру где, не лучше ли тщательнее потрясти коробку и выудить завалявшийся элемент? И вот, плотный кусочек картона бьется о стенки, и, немножко отчаявшись, я беру билеты в сентябрьский Петербург.
Не то, чтоб меня там ждут. Но ведь и не денутся никуда.
А значит, на несколько вечеров мне станет чуть менее тошно. Может, я на секунду побуду счастлива. Мне важно знать, что такое – бывает. Даже если ради этого придется нырнуть в давно оставленную лужу. Ведь в горе темно, а свет так и манит, пусть и знаешь наверняка, что в пятачке того света ходит клубами зловонный пар.
У меня десять дней, и, с расчетом плацкарта, комната на Некрасова – не роскошь. Закругленный сверху оконный проем будто прошит насквозь темным шпилем католической церкви. Вид из окна шепчет: «Прага». Если в Праге ты никогда не был, рад обманываться.