Он потянул папиросу. Горчаков видел необычное Шурино волнение, не мог его понять.
— Вы никогда в начальники не лезли, а могли! Сейчас в Ермаково командовали бы или в Игарке... — Шура смотрел с каким-то дополнительным интересом.
— А зачем?
— Ну как? Чем у тебя больше в подчинении, тем больше уважения, в ШИЗО просто так не отправят, кормежка другая... У начальства и деньжата имеются!
Горчаков улыбался, разглядывая свои поношенные казенные ботинки. Поднял голову:
— Я на Колыме еще сказал себе, что никогда не буду выживать за счет другого.
— Вот и я про то! Это не по-лагерному! Тут каждый живет за счет другого! А вы не так!
Горчаков задумчиво тянул погасшую папиросу, машинально полез за спичками, прикурил.
— Ну, понятно... а чего ты вдруг?
— Не знаю, уйду от вас, не поговоришь уже, я про этого Иванова тоже думал. У него, как и у вас, ни баб нет хоровода, и ест он просто, мне повар говорил... по лагерю опять же ходит, никого не боится. А чего же он тварь-то такая? Скольким людям жизнь изуродовал... Я не то, что он мне морду разбил, меня и похуже угощали, а вот не пойму, почему он такой, а вы вот такой?
— Ты уж святого из меня не делай, Шура...
— Я не делаю! — Шура отвернулся. — Для такой жизни, какой мы живем, вы, если не святой, то рядом.
Он все-таки очень страдал, что его избили. Ему так понравилась его смелая выходка, когда он спросил Иванова про Родину... успел даже погордиться собой немного, пока старлей поднимался из-за стола. Он помолчал, потрогал заплывший глаз:
— Мне два года осталось, — Шура помолчал тяжело. — Видно, боюсь я в эту режимную бригаду идти... или, не знаю... чем ближе к воле, тем страшнее. Один вы и есть, с кем ни разу не поругался. Нервный я стал, на стенку могу разораться! Не было раньше такого, даже на фронте, уж там-то бывали ситуации, ой-ёй-ёй, а такого не помню. А тут на пустом месте закипаю из-за любой дряни. Ладно, мозги вам затер совсем... Бригада сейчас за Барабанихой новый лагерь усиленного режима строит, брошу вам весточку! Заходите на самовар! — и Шура расплылся разбитым ртом.
Была середина мая, навигация приближалась, скоро должны были объявиться боцман и главный механик из Красноярска, опять надо было набирать недостающих в экипаж, а у Белова из рук все валилось. Не мог простейшего решить, даже когда Климов спрашивал, каким цветом красить потолок в радиорубке, долго морщился, не понимая, что от него хотят... Крась, как знаешь. Люди видели, что с их капитаном что-то происходит.
Однажды вечером Померанцев подсел к нему на бревнышко, Сан Саныч покуривать стал чаще, вот и сейчас курил, спиртным от него пахло.
— Чего-то кислый наш капитан? — Николай Михалыч осторожно улыбался, достал махорку. — Извините, если вам неприятно... Покурю с вами?
Белов кивнул. Солнце садилось за протоку и дальше, за Енисей. Снизу ото льда холодило, оба были в валенках и бушлатах. Померанцев прикурил от папиросы Сан Саныча.
— Стукача из меня сделали, Николай Михалыч... — неожиданно для самого себя признался Белов, — и не отпускают... — он говорил тихо, с внутренней горечью произносил вслух то, что тысячу раз говорил про себя. — Да как бы только это...
И он рассказал все неторопливо, припоминал подробности. Померанцев слушал внимательно, не перебивал и ничего не спрашивал.
— Этих ребят подлости специально учат, Сан Саныч, а вы — честный. — Померанцев затушил окурок. — Даже и не думайте, вы не можете быть стукачом.
— Что же, я всегда у них буду числиться? Я все равно ничего не буду делать!
— И не делайте, — Померанцев задумался. — Они, конечно, ребята мстительные... а бывает, что и пронесет. Он вас в картотеку занес, в отчете написал, что завербовал капитана парохода, это не зэка голодного за пачку махорки обработать... Я однажды согласился оперу на нашего бригадира написать...
Белов с удивлением глянул на Померанцева.
— Ну! За булку хлеба! Он обрадовался, послал за буханкой. Давай, пиши, дает бумагу, карандаш и вышел. Я всю буханку и съел, сижу икаю от счастья, он заходит, чего не пишешь, а я в отказ! Не буду, говорю, я подумал, хороший человек наш бригадир. Труженик. Ох, он разозлился, а даже в карцер не посадил, боялся, я расскажу всем, как я его... — Николай Михалыч радостно, широко и беззубо улыбался.
Солнце село, лед по всей реке сделался синеватым. Становилось холодно. В караванке зажгли керосиновые лампы, оттуда доносились прибаутки Климова и запахи жареной корюшки. Белов с удивлением думал о рассказе поммеха.
— Извините, Сан Саныч, вспомнилось. Плюньте на них, живите по своей правде.
В понедельник Сан Саныч сходил в загс. Поставил старичку бутылку, и они вместе сочинили заявление в суд. Сан Саныч как свою семью указал Николь и Клер.
— Имена чудны́е какие, она откуда родом? — спросил старичок, приподняв лохматую бровь.
Белов замялся, что-то удерживало сказать правду.
— Не иностранка, избави бог? — настаивал дед.
— Почему «избави бог»?
— Так... указ Президиума Верховного Совета от 15 февраля 1947 года — браки советских граждан с иностранцами запрещены! Что ты! Сразу — уголовное дело!
— Она из Риги...