Где-то в девять по тихой улице каждый вечер проходит человек, он идёт под самыми окнами, и она не может увидеть его, он поёт на арабском языке длинную переливчатую песню. Наверное, шагает с работы домой, всегда в одно и то же время.

Расстояние между домами их улицы очень нешироко, но весь день можно смотреть на небо, на рябь и волны облаков, на солнечные лучи или дождик. Похоже на ручьистую реку, как если бы смотреть в небо со дна. Когда высоко вверху по синей поверхности пролетает белый, как катерок, самолёт, можно представлять себя рыбкой на дне. Или корягой. Или рыбой под корягой на дне…

Эта река глубока. Надин часто дремлет.

Но, в сущности, они делают то, что и должно делать родителям: ждут сына. Тогда же Надин диктует Марку письмо Даниэлю, он пишет медленно, она медленно говорит, паузы увеличивают вес письма, им обоим тяжело.

Иногда Марк садится к ней на диван перед окнами, берет её руку в свою, и они тихо разговаривают между паузами. Но сил у неё всё меньше и меньше, она почти совсем не говорит. После арабской колыбельной невидимого певца под окнами он уносит её в постель, в спальню, чтобы она легла удобно и спала до утра.

Рядом с ним.

Но сегодня вечером Мари-Изабель видит, что мужчина зажёг свет и присел к женщине на диван. Она всплёскивает руками, когда под ярким светом люстры видит измученное лицо умирающей.

Та что-то говорит своему спутнику, и тот придвигается к ней. Он выставляет вперёд руки, пытаясь то ли остановить женщину, то ли поддержать, подстраховать её. Очень медленно, но непреклонно женщина с искаженным от боли лицом меняет положение: держась за его руки, привстаёт с подушек, сначала опускает ноги на пол и, посидев так, с трудом поднимает их в другую сторону – своего прежнего изголовья. И склоняется на грудь замершего мужчины, приникнув головой к его светлой сорочке, прижимается к нему и обнимает, зажмурив глаза.

Они оба не видят того, что видит Мари-Изабель: и по его, и по её лицу текут слёзы.

Мужчина почти не дышит, он окаменел со своей невесомой ношей на груди и коленях.

Тоже замерев, Мари-Изабель смотрит из своей темноты на эту картину, на этот долгий, как фотография, стоп-кадр, и вдруг видит, что в какой-то момент горестное лицо женщины словно бы расправляется, просветляется, распахиваются огромные глаза в чёрных глазницах, и задыхающаяся восторженная улыбка озаряет её лицо, будто она увидела что-то прекрасное.

Словно бы тело вдруг отступило, соскользнуло с неё вместе с болью, словно бы она оказалась в невесомости, тёплой невесомости закатной реки. И – и это так странно! – она была и рыбкой, и рекой! Одновременно! Но при этом она плыла, осторожно раздвигая руками отражения бело-розовых облаков на тёмно-зелёной, как расплавленное бутылочное стекло, мягкой глади воды.

Она плыла по той самой реке, которую всю жизнь боялась вспоминать, и видела улыбающееся ей лицо Леона, того мальчика, который тогда, оказывается, не утонул, а всю её жизнь на самом деле ждал её здесь! И он тоже был и мальчиком, и рекой одновременно. Рекой, по которой, в которой и к которой она плыла.

Это такая река, такая вода, такая среда, которая, принимая тебя, даёт то, что тебе надо: тебе замёрзшему – тепло, тебе сожжённому – прохладу.

Само струение этой нежности растворяло её в себе, она сама становилась ею.

И там, где Надин широко улыбалось мягкое детское лицо Леона, река сливалась с небом.

Мари-Изабель отшатывается от стекла. Два горящих от пола до потолка окна с крестовинами в верхней части сейчас похожи на два креста в человеческий рост, поперечными перекладинами обнявшимися за плечи.

Люди уходят, уносят свои секреты с собой. Аа эти их секреты и не особенно кому-то нужны: свои бы унести. Ещё вчера шли по улицам, забредали в ближайший к дому магазин взять на ужин упаковку сосисок «с дымком», баночку гуакамоле или кабачковой икры и свежий хлеб с зёрнышками.

Носили в себе незаметно – совершенно каждый, без единого исключения – своё трансцендентное Я, что проще, но нельзя назвать «своим божественным Я», нельзя, потому что даже атеисты стесняются Бога.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги