“Сколько уже имён сменилось у Бога, и каждое новое имя - чтобы утаиться от слуг Сатаны в обращении к Нему! Пока люди талдычат старое имя, уже не действенное, живые пользуются новым. Не это длится недолго. Стоит духу замереть и выйти вовне, на агору, как бесы вцепляются в него, сдирают кожу и рядятся в неё. Так повторяется снова и снова. Живой бог приходит в безвестном человеке, и это Суд для живущих ныне, и разделение их в посмертной участи. Да будет!”
Илья решил для себя, что таинство, которое свершается между ним, рожденным в духе, и людьми мира, есть суд. И теперь, когда Господь открыл ему видение Преисподней и преддверия её, города мёртвых, он знал достоверно, что суд этот - страшный.
Здесь душа его возмутилась вопросом: оправдан ли отец? его добрый Иосиф? Он не отрекся от Ильи в пользу мира, хотя Илья и разрушил его идею. Но, может быть, он поступил так только потому, что Илья был сыном его, плотью от плоти его? А если бы нет? Если бы посторонним? Может быть, тогда он убил бы его безжалостно…?
Нет, большего, чем Чистилище, отец не заслуживал. И он прошёл его. Во всяком случае, в городе мёртвых Илья отца не видел, - только мать. Странно, ведь она ещё жива. Бедные они там, стыдятся чего-то, головы всегда закутаны, однако ты безошибочно знаешь, кто есть кто….
Город мертвых, пустой и холодный, - скорее деревня или какое-то предместье. И чёрный дым Геенны за холмом затягивает небо: багровый по краям, как от большого нефтяного пожара. И на всём печать отчуждения и брошенности. Человек возвращается к себе на улицу, в свой дом, но улица - не та, и дом - не тот. Всё покрыто пылью и тронуто тлением, и всё чужое, только похожее чуть-чуть на прежнее, будто знакомое. И люди закрыты от общения друг с другом. Каждый сам по себе. Идут на муку душевную обречённо: на свидание с бесом, как на работу…
Кто не видел бесов, не поймёт мук Аида.
Глава 60
Жизнь учит
Остановившись перед своим фотографическим портретом 20-ти летней давности, Илья медленно провел рукой по волосам. Жест этот, хотя и невольный, - рефлекторная попытка скрыть смущение, - казался чужим, будто снятым со сценического персонажа. У кого-то Илья позаимствовал его напрокат; не намеренно, но в силу большой переимчивости.
“Змея вновь укусила себя за хвост!” - не без оттенка удивления думал Илья, всматриваясь в лицо своего двойника, глядевшего из зеркального проема непрямо, немного отстранённо.
И верно, когда-то, в почти потерявшемся прошлом, это существительное: “состояние”, уже было на вершине его личного ценностного порядка. Термин, введенный Рустамом в их общий обиход. Под “состоянием” понималось некое единство расположения и властной силы Мужа (Пуруши), и тонуса пасомой им души: её “взнузданности”, готовности поддерживать своей волей власть Мужа….
- В каком ты состоянии! - этот упрёк в устах Рустама чаще всего означал, что Илья, к которому упрек был обращен, упустил бразды правления собственной душой и позорно влачится за ней, блуждающей по бездорожью, пытаясь прикрыть своё рабство, чаще всего выражавшееся в унынии, подходящей к случаю маской. Эти маски, эти особые скорбные задумчивости, больше всего ненавидел Рустам.
- О чём ты теперь думаешь?! - подозрительно и внезапно спрашивал он Илью, пытаясь застигнуть его врасплох и сбить с него маску трагической суровости или мировой скорби… Но Илью трудно было поймать, потому что он действительно почти всё время думал. Как чистокровно русский, он, в качестве родового наследия получил свою долю “вечно бабьего в русской душе”, и не умел господствовать ей. Зато он успешно научился использовать страдательные состояния души, сублимируя их. Если такой, контрабандной прометеевой силы могло и не хватить для реального конфликта воль, то для теоретических раздумий её вполне хватало, и Илья стал развиваться как теоретик новой жизни, логически разворачивающий её созерцание.
Разумеется, и до встречи с Рустамом, жизнь выдвигала перед Ильей требование мужественности, но это требование было ситуативным. И лишь Рустам выдвинул его в качестве прямого нравственного требования в рамках заинтересованных дружеских отношений.
Сами эти отношения явились чем-то новым перед лицом привычной советской “амёбности”: как будто воскресла в них героическая любовная пара классической древности. Они были трудны для Ильи, и в своей новой жизненной практике он часто коррумпировал их, подмешивая к нравственной требовательности самую заурядную ксенофобию.
В слабости его воли обнаруживался не только порок воспитания, но и отложенное взросление, и продленная незаконно юность.