Однако старый митрополит, доносили отцу Иннокентию верные люди, со всем тем согласиться не мог. И ведь искренне вел себя, без двоедушия – сам-то не бог весть в каких палатах обитал и излишним мздоимством не грешил, в общем, честно жизнь свою исправлял, по заветам евангельским и святоотеческим. Мог и дальше плыть по течению, властям не перечить и убытка в мнении людском от того не иметь ни малейшего. Так нет же, не сумел сдержаться слуга Божий, в несколько недель накатал невероятную писулю, разослал важным людям в Петербург и особенно настаивал, чтобы ее величество прочла оную во всей полноте (что само по себе уже – шаг вызывающий). И если б таким отсутствием политеса (простительного священнику провинциальному, хоть и высокого ранга) все и заканчивалось! Отнюдь – то еще грех самый малый! Вся челобитная, рассказывали, полна ругательствами в адрес грабителей, что осмелились покуситься на имущество церковное, с примерами из Священной истории и греческих честных царей, а на закуску – всем супостатам ядовитая анафема, к тому ж с прибавлениями, из пальца высосанными, и с нарушением церковного правила составленная. Одним словом, преступление против всей субординации, почти оскорбление величества (а точнее, именно что оскорбление) и главное – зачем?
И сам по себе указ государев вовсе не плох (свят, свят – нам его обсуждать не по чину), даже полезен, для церкви нашей мятущейся полезен вельми. К тому ж ни за грош пропал митрополит, за полушку: дело это ненужное и в верхах решенное. Вообще с властями на рожон лезть – головы не снесть, а тут вдвойне – власть-то самая наивысшая.
Только все равно вздыхал, речь свою окончив, отец Иннокентий. И не мог понять Еремей, отчего, но недолго вопрошал себя, забыл. Только несколько лет спустя, сопровождая благочинного по важному делу, в самый дом иерея многоважного, на всей Москве наиглавнейшего, вспомнил. Дом тот был чудо как богат: ковры, парча, посуда блестящая да зеркала в каждой гостиной. И задумался Еремей: ведь говорил отец Иннокентий, что правильно иначе, что беднее надо бытовать митрополитам, помнить слова апостольские, и под сим соусом одобрял он тогда постановление, от высочайшего имени исходившее, а непутевого епископа, ему противившегося, хоть жалел, но всенепременно осуждал.
Как же вышло: тот старик жил совсем небогато, а вот устроил на предмет имущества хулительную протестацию, за которую жестоко поплатился? Здесь бы уже задуматься, так и это было не все, слухами Москва полнилась и переполнялась, уши закрыть не давала. Тяжко: в газетах одно напишут, люди другое расскажут – и не решить, где правда. Должно быть, и там и там, как иначе? Вот и доложили Еремею верные друзья, из таких же служек церковных, с коими на праздниках престольных ходил крестным ходом, а потом за столами изобильными сидел с самого краю: спустя года два-три взъярилась на ссыльного митрополита императрица пуще прежнего и приказала отправить его в далекую крепость, заключить в одиночку, за семью дверями кованными, в самой толстой башне на худой Неметчине.
Здесь же, посреди самой Первопрестольной поживал да жировал иерей трижды важнейший, который перед указом склонился, но ничего от утраты церковных угодий не потерпел – даже блестела посуда заморская новизной звонкою и говорила: выиграл. Не мал был уже Еремей, понимал кое-что. Но не удержал тревожную думу, рассказал обо всем отцу Иннокентию на исповеди. Отпустил ему этот грех наставник, ничего не сказал, только глаза сузил, будто моргать приготовился. Но не моргнул, выправил лицо в обратную сторону. Только вот уже не смог остановиться Еремей, продолжал узнавать да спрашивать, однако с большой осторожностью и расстановкой. Вырос уже, чай, не в одну длину, не малой несмышленыш. И что выяснилось: старому-то иерею молодой митрополит за ученика был, почитался земляком и другом сердечным. А вот в единое мгновение оставил его, на письма и слезные просьбы о заступничестве отвечать перестал – так говорили – и потом в грозном суде не то заседал, не то сам собою председательствовал.
И еще добавляли, но уже совсем тихо, даже не шепотом, а шепотком: когда расстригали старца, предсказал он своим судьям судьбу ближнюю и дальнюю, только одинако жестокую. Многое, утверждали, сбылось: один высокий иерей умер через несколько дней, даже в епархию вернуться не успел, другой преставился позже, через год с лишком, но точно как ему возвещено было, от нутряного крови разлития. Кого-то понизили в чине, кого в опалу отправили за иные прегрешения. Один добрый иерей многоважный, ученик бывший, по-прежнему тучнел на Москве да богател и красиво жил. И правил умно, хоть и жестко. Знал слово Божье, должность свою понимал и службу выполнял исправно, без лени и послаблений. А было ему предсказано страшное и невозможное: «Яко вол ножом зарезан будеши».
3. Господин комендант