В четыре часа пополудни 17 марта 1916 года Аполлинер погрузился в чтение журнала
После операции его переводят в больницу во дворце Тюильри. На следующий день он просыпается и снова пишет друзьям Иву Бланку и Максу Жакобу. Пишет, что у него ничего особенного. Он просто немного устал. Три дня спустя ему делают рентгенограмму. Его голову прижимают к большой холодной фотопластинке. У него невыносимо болит висок. Его просят не шевелиться. Ему не говорят, каковы результаты обследования. Переводят в больницу Валь-де-Грасс. Там его навещают друзья Бланк и Жакоб. Он говорит, что с ним все в порядке. Только левая рука отяжелела. Только временами теряет сознание. Только не помнит последних дней. И лет тоже. В филиале больницы Валь-де-Грасс на вилле «Мольер» его снова оперируют. Ему проводят трепанацию черепа и удаляют опухоль. Теперь у него в голове дыра. Одиннадцатого апреля 1916 года он посылает телеграмму новой возлюбленной Жаклин.
Раздражительному артиллеристу теперь нужна невротическая возлюбленная, которая знает, что такое невроз — свой и чужой. Лейтенант Аполлинер возвращается в Париж. Он говорит, что у него на виске «роковая звездная дыра». Он снова поселяется в своей квартире на бульваре Сен-Жермен. Все довоенные друзья замечают, что он изменился. Он и раньше был раздражительным. Но сейчас это другой тип раздражительности. Он и раньше был готов сражаться за Францию. Сейчас это выглядит иначе. Он и раньше мог выпить немногим меньше, чем Модильяни. Теперь он пьет, как земля после засухи. Демобилизованный офицер — беспокойный, невеселый, разочарованный человек. Однако это не мешает ему регулярно появляться на людях в безупречно отглаженной форме с Военным крестом. В таком виде он приезжает во
Столько оставалось жить Вильгельму Альберту Аполлинарию Костровицкому, известному как Гийом Аполлинер: двадцать семь месяцев.
ТУДА ДАЛЕКО, НА КРАЙ СВЕТА
Меня зовут Фери Пизано, я военный корреспондент. Я хочу рассказать своим читателям о страшной трагедии народа, целого народа, гибель которого началась на реке Дрим, а закончилась среди апельсиновых деревьев и смоковниц, будто бы вся армия попала в рай. Сербский народ стал единственным, кто потерял в этой Великой войне свою родину и отправился в изгнание. В нашей прессе много писали об этой невиданной Голгофе скитающегося народа, который любит Францию и устремляет свой взор на театры военных действий на западе, словно его собственных мучений и падений не существует. О нашей бесславной роли в этом исходе, самом большом после еврейского, известно многое. Мы колебались, взвешивали капризы греческого короля и его министров-германофилов, а в это время сербский народ голодал, сражался и ожидал от Франции великой милости, но она — для тысяч людей — прибыла слишком поздно. Когда им казалось, что настал конец мучениям, те продолжались; когда им казалось, что пришел их смертный час, они просыпались живыми; когда казалось, что они остались в живых, их находили засыпанными снегом, с улыбкой на устах и застывшими голубыми глазами, устремленными в бирюзовое небо над Проклетием[30].
Рассказ одного сербского офицера-артиллериста лучше всего опишет тот необычный путь, который нам, цивилизованным народам, трудно представить. На полпути к пригороду Кастрадес, куда ведет мощенная камнем дорога времен царицы Елизаветы, я нашел наш лагерь, который разыскивал. Здесь, возле кристально чистого греческого моря, в лимонной роще оставшиеся в живых артиллеристы разбили палатки. В этой благоухающей прохладе не было ничего, что указывало бы на их военную специализацию — ни пушек, ни лошадей. Только рисунки пушек, вытатуированные кое у кого предплечьях, говорили, что эти живые скелеты в новеньком английском обмундировании когда-то были артиллеристами. Их командир, которого я разыскивал по совету моего друга, похоже, даже не слышал о моем приезде. Увидев меня, он тут же вскочил и воскликнул: