Стрежнев слушал ночь и старался представить, какая она, весна, на берегу, вся целиком. Он думал, взвешивал все весны, какие помнил, и выходило, что они очень похожи. Почти всегда, как только проурчат в верховья катера, безудержно прибывает в реке вода. А потом за две недели отгорланят по низинам зажоры, отворкуют в безлунные теплые ночи обессилевшие ручьи, подсохнут по боровинам рыжие вилочки палого игольника. И за какую-нибудь ночь разом брызнет из голой, еще холодной земли первая зелень. Любопытные зеленые клювики проткнут прошлогоднее мочальное сплетение трав. Калужница бодро расправит в холодной воде лугового залива широкий, в ладонь, лист и зацветет под водой желтым наивным цветом...
А там, дня через три, по тонким, обвислым, как шнурки, ветвям, глядишь, кинет зеленые копейки береза, и где-то в глубине бора закукует первая кукушка...
И так каждую весну. Сколько их прошло, этих весен, не помнил все Стрежнев. Да и не считал он их, некогда было: все бегом, все второпях, поесть — и то на ходу. Не скажи бы нынче осенью в кадрах о пенсии, так и не знал бы, запутался, вспоминая...
За окном уже побелело, и было так тихо, что казалось Стрежневу, будто слышит он, как осторожно тянут из земли соки старые сосны и тихо потрескивают, расправляясь, их оживающие верхушки.
Он снова прилег на стол. И только забылся, как голую притихшую землю ошпарило первым теплым ливнем — тайным, без грома, но щедро и благодарно.
Отдавай чалку!
Недолго пришлось им спать. Но проснулись они бодрыми, будто тайный дождь смыл у обоих с души последнюю тяжесть.
В окно тянуло свежей умытой хвоей, прелью оживающей земли.
...Старая проторенная тропинка к катеру. Знаком каждый кустик, каждая заливинка.
Вот и последний раз шли они этой дорожкой, последний раз вспугивали тонкоголосых куликов.
Каждый думал о своем, а по сути дела об одном и том же: что уже никогда в жизни больше не придется им ремонтировать здесь не только этот катер, а и никакой другой. И берега, и катера, и люди — все будет другое.
Стрежнев походя гладил мокрые кусты дубняка по головам, как бы говоря: «Расти, расти...» Словно бы искал себе новых береговых друзей.
Оба думали и даже были уверены, что сегодня наконец дизель заведут и ходить больше сюда будет незачем — надо обживать катер.
Олег в это утро опередил их — сидел уже на палубе, ждал.
Быстренько подключили привезенные аккумуляторы, Олег сам покачал масло и коротко, не глядя ни на кого, сказал:
— Пробую.
Двигатель дернулся, недовольно фыркнул, но могучая сила двойных батарей поборола его норов, наддала так, что от цилиндров просочился дым. Один цилиндр хлопнул, другой и... раскатилось!
Новый густой звук, дружная сила ожили внутри машины. Теперь дизель сам неудержимо рвался вперед, пожирая солярку, масло... Задрожали слани, переборки, стекла на фонаре. Цилиндры требовали все больше горючего, тая в себе еще неведомую, сокрытую силу, но Олег довел обороты до семисот и опустил руку. Он взглянул на Стрежнева с Семеном, и губы его невольно дрогнули, а глаза сощурились, и в них засветилось колючее мальчишеское озорство: «Вот как я!»
И Стрежнев с Семеном не сдержались — тоже растаяли в улыбке, но тут же спохватились, разом посуровели и стали ходить вокруг двигателя, озабоченно щупать его. Дотрагивались до труб, форсунок, насосов, заглядывали на щиток приборов, иногда подталкивали друг друга, показывая на то, на другое... Начался тот немой, понятный только механикам разговор, когда спрашивают и отвечают руками, улыбкой, пожиманием плеч или покачиванием головы — когда за каждым жестом скрыто понимание целой системы, узла...
Стрежнев достал пачку сигарет, и все молча потянулись к ней, наскоро вытирая ветошью руки.
Довольные, прикурили от одного огонька и, медленно выпуская дым, стали вслушиваться — «пробуя» работу двигателя на звук.
Семен сходил на палубу, проверил, идет ли за борт вода из системы охлаждения. Бежала.
Олег прибавил оборотов еще — отчаяннее заколотилось нутро машины, мельче задрожало все вокруг, и еще веселее стало всем. Теперь только пятьсот-шестьсот оборотов отделяли их от настоящей навигации.
И все-таки еще думалось: «Вдруг на следующих оборотах двигатель изменит звук, собьется...»
Поэтому все нетерпеливо ходили по машинному, ждали, когда поднимется температура воды, масла и можно будет испытать двигатель на пределе.
Однако двигатель прогревался медленно.
И Стрежнев не вытерпел, вылез на палубу. Он сошел на берег, отдал чалку, а потом, забравшись, выдернул и трап. И замер: в машинном прибавляли обороты.
Двигатель, забирая выше, вдруг будто запнулся, — заколотился жестко, с болью. Но ему давали топлива еще и еще... И он снова пошел мягко.
«Пронесло... критические обороты», — перевел дыхание Стрежнев.
Уже неразличимы стали отдельные стуки — все слилось в сквозной напряженный гул: звенит, тянет, заражает своей прытью... «Поет!» — как говорят механики.
Стрежнев молодо распахнул рубку. Стрелка манометра стояла возле полутора тысяч, без дрожи — обороты устойчивые. Термометры воды и масла показывали тоже норму.