Вот тебе весы, Есения, выбирай. Сложно? Никто и не обещал тебе легкости бытия. Министерий Бесков, вас в детстве не учили, что брать чужое нельзя? Чужие рейсте, чужие дома, чужие жизни… а как насчет чужой истории, которую вы намерены переписать? Не год и не два. Столетие… Выбирай, Есения, выбирай. Есть еще время…
Если бы в ту роковую ночь, прежде чем кинуться убивать Бескова, бабушка поднялась бы в мою спальню и сказала: «Мне пора. У меня есть крошечный шанс все изменить», – я бы ее отпустила. Крошечный шанс это лучше, чем ничего. Крошечный шанс – второе имя надежды, «которая для души есть как бы якорь безопасный и крепкий, и входит во внутреннейшее за завесу»[25]. Я вынуждена надеяться на вещицу, которая сомневается, на чьей она стороне… В то время как другая (страшно, страшно) вещь уже определилась – и валяется теперь в углу с ножом в груди.
Музыка, которая слышна даже здесь – гулкая, стремительная, злая, – внезапно вызывает в памяти кадр из мельком и давно увиденного фильма: полумертвый от голода ребенок, закутанный поверх тулупа в покрытую инеем шаль, бредет, едва переставляя ноги в огромных валенках не по росту, бредет, чуть не падая, под заснеженную арку, а откуда-то из нашего времени, обгоняя картинку, доносится безошибочно узнаваемый яростный гроулинг Тилля Линдеманна из «Раммштайн»[26]. Вслед за этим потянулись черно-белые кадры фотохроники: четырехлетняя малышка с распухшими от голодной водянки коленями пытается попрыгать в лучах весеннего солнца; хмурый мальчик с книгой, рядом – его младший братишка с закрытыми глазами, непонятно, то ли спящий, то ли мертвый; люди тащат по снегу санки со страшным грузом… и девочка Таня Савичева со своим дневником, и девочка Анна Франк – со своим, почти ровесницы, и погибли с разницей в год… я вспоминаю страшный мемориал в Хатыни: костлявый старик прижимает к впалому животу тело мальчика. Мы с родителями приезжали туда зимой – на выложенных плиткой дорожках лежал тонкий слой нетронутого снега, белесая крупка забилась в углубления ключиц старика и припорошила мальчику грудь. Все вокруг было сепией и серостью. Колокола Хатыни молчали. Мы молчали тоже.
Я вспоминаю родителей Анны Кропп, которые убили себя после свадьбы дочери и русского военного врача. Возможно, глотая яд, которым хозяин травил крыс, они ненавидели зятя, и в его лице – всех тех, кто пришел, чтобы занять их дом и заново всполоть их землю, возможно – благословили его как единственный шанс для их дочери остаться здесь, но что бы ни думали Кроппы, без этого союза не было бы бабушки Эльзы, и мамы, и меня самой.
Мой крошечный шанс мелко подрагивает в вытянутой руке. Пелена перед глазами застилает цель, и я закрываю их, бесполезные, пытаюсь почувствовать палец, готовлюсь оглохнуть от грохота выстрела… Но его нет. Есть метроном – тот самый, что слышал Бесков, когда родители тянули к нему руки: клац – и вправо – клац – и влево. Чертова вещь. Бесполезная железяка. Даже сейчас. Она. На стороне. Своих!
Когда Бесков выдирает пистолет из моих сведенных судорогой пальцев, я все еще слышу щелчки, и с каждым из них картинка под моими опущенными веками меняется. Я приоткрываю глаза, чтобы поймать его руку – ту самую, без перчатки, уже занесенную для удара. Поймать и прижать ее к груди.
Читай мой мысли, Эльф, одиннадцатый номер. Сегодня я – твой Великий Гугл. Читай мои мысли – как жаль, что сама я читала о войне немного, однако родители позаботились о том, чтобы в наших поездках я слушала не только о безголовых рыцарях и монахинях замка Мадар, но и газовых камерах Освенцима, врачах-убийцах Дахау, маленьких донорах Саласпилса…
Читай и сжимай мою ладонь. Хватайся за меня, я – твой крошечный шанс. Читай – эту книгу не захлопнуть в самом страшном месте, не закрыть глаза, не отвернуться. Ты должен знать, что именно собираешься переписывать. Должен знать до последней буквы. Так, будто сам ее написал.
Если сейчас ты уйдешь, тиканье метронома не покинет тебя до самой смерти. Каждую ночь ты будешь тянуться навстречу протянутым рукам, но ловить одну пустоту. Попытаешься бросить оружие, но оно прилипнет к ладони. Ты закричишь и проснешься. И в тысячный раз осознаешь, что их не вернуть. Но ты еще можешь вернуться сам. Не уходи, Макс, не уходи, не уходи, не уходи!..
Когда я дохожу до Румбулы, Бесков наконец выдергивает руку – его пальцы влажно скользят между моими – и обиженно, по-мальчишечьи слабо меня отталкивает. Его лицо покрыто бордовыми пятнами, губы кривятся, щеки блестят от слез.
Все то время, пока он срывающимся голосом кроет меня смесью немецких и русских ругательств, трет лицо, и снова ругается, и мечется по подвалу, уже не заботясь о чистоте сапог, в моей голове бьется одно-единственное слово: «Победа».
Но оно испаряется, стоит только Бескову выдернуть нож из груди неподвижного Германа и, давясь собственными всхлипами, втащить тело на подъемник.
– Вали, – выдыхает он прерывисто. – Вместе с ним вали, ты все равно скоро сдохнешь. Вы все скоро сдохнете. А если нет, то я сам найду вас. И убью.
– Тогда зачем…