Но, видно, все это его и злило, и вызывало зависть, и он толком не понимал, что же это с отцом происходит… А сезонный абонемент в ложу бенуара в Большом театре довел деда до исступления. И так как я веснушками, лопоухостью и большим носом своим походил на отцовскую родню, то отсветы неприязни падали и на меня до самой дедовой смерти…

В Серпухове голод двадцатого года ощущался куда более безнадежным, чем в Москве, а у деда были и деньги, и большая квартира, мамой моей он гордился – Высшие женские курсы! – и он решил вызвать нас в Москву. Мама тогда не предполагала, что отношения деда с отцом станут такими натянутыми, и вот, не успело мне сравняться три месяца от роду, как мы вчетвером – мама, папа, няня и я – заявились на пятый этаж доходного дома в Савеловском переулке, что на Остоженке.

Все это я в общем-то знаю с чужих слов, а вот что я помню сам. Я плавно плыву в густой темени, и вдруг где-то там вдалеке появляется оранжевое пятнышко, оно живет своей жизнью, взлетает, опускается, становится сверкающе-желтым, потом темнеет, пригаснув, вот оно уже исчерна-оранжевое, словно отяжелев, падает вниз, миг – и, снова взлетев, вспыхивает слепящим ярко-золотым ободом… Мне становится жутко, и я ору как зарезанный. И сквозь мой захлебывающийся вопль пробиваются грозные громовые раскаты дедова голоса, от которых содрогается няня. Рука ее, на которой я лежу, вздрагивает, и она, оробев, издает какую-то череду звуков, которую я потом слышал от нее миллион раз: «Здрасьте, барин». Как многие годы спустя выяснилось, няня несла меня по темному коридору к кухне, а навстречу шел дед и… курил папиросу. Потом все будут говорить, что это моя выдумка, что не может же трехмесячный младенец заметить и запомнить такие вещи. Но я-то твердо знаю, что и увидел, и заорал как оглашенный, услышав дедову матерщину, когда он неожиданно наткнулся на нас в темноте.

Я помню, что в детской, где мы жили с няней, была печка с кафельной лежанкой, которую зимой топили и куда клали меня для обогрева, когда приносили с мороза домой. Эта самая лежанка связана в моей памяти с одним событием, которое угнетало меня много лет кряду, да и сейчас, когда я пишу, у меня вдруг приостанавливается сердце. Думаю, что мне тогда было года четыре или чуть больше… Да, пожалуй, это было до аппендицита… В дедову квартиру из Бессарабии приехал с женой и толстым мальчиком вдвое старше меня брат мамы, мой дядя. Они приехали, как и мы, – жить в Москве. Жена дяди была еще вполне молодая женщина, но седая как лунь. Белейшие, отливающие металлом волосы тяжелой косой висели до поясницы, а когда она их расчесывала, то голова ее оказывалась в плотном серебряном коконе и не было видно ни цепких глаз, ни чуть нарумяненных щек. Она была красавица, и все ею восхищались. Все, кроме няни и бабушки.

– Ей бы ростику прибавить, – с осуждением говорила няня, – елозит, как на карачках.

А бабушка подхватывала, брезгливо морщась:

– Цыганка-молдаванка… И что это он ее сюда привез, эту таборную?.. По-моему, она у меня стащила пасьянсные карты…

Когда бабушка однажды заговорила об этих пасьянсных картах при деде, он взвился, словно ужаленный змеей, – он бывал бешеным, когда вот так взвивался, – и заорал, как всегда, ни с кем и ни с чем не сообразуясь. Как я потом понял, он, видимо, ругался, употребляя самые площадные слова, что так не шло к его крахмальному воротничку, золотой цепочке на жилете и галстуку, заколотому жемчужной булавкой.

– Боже!.. Боже мой, – всхлипнула бабушка, задрожав и втискивая лицо в ладони. – Уши вянут!.. Ступай хулиганить на конюшню!.. Постыдись детей…

Но дед разошелся, спасу нет. Нянька схватила меня в охапку и уволокла в детскую.

Бабушка никогда не называла деда по имени. «Павел» казался ей оскорбительно грубым. И в письмах, которые она исправно писала, когда дед уезжал по делам или в Кисловодск, она обращалась к нему не иначе, как «дорогой Фабиан».

Перейти на страницу:

Похожие книги