Была в свое время в Москве, на Остоженке, Бакунинская лечебница – частная больница, которую держали муж и жена, хирурги Бакунины. А мы жили поблизости, в Савельевском переулке, который почему-то тогда все называли Савеловский. Начало он брал на Остоженке, а потом резким склоном устремлялся вниз, к Москве-реке, и запутывался там во множестве двориков и проходных дворов, где жил всякий ремесленный люд: драпировщики, мебельщики, рамочники, старьевщики и владельцы прачечной – китайцы. Окна прачечной утопали в тротуаре, и перед стеклами росла трава. Иногда мы с няней гуляли не в сквере у храма Христа Спасителя, а внизу и обычно доходили до китайской прачечной, где в запотевших окнах мелькали жилистые темно-желтые руки из-под закатанных рукавов нижней сорочки, вцепившиеся в длинную рукоятку наполненного раскаленными угольями многофунтового чугунного утюга. Неровная челка черных волос спускалась на лицо, завешивая его до подбородка. Эти жуткие черные лица и мосластые, цвета палого листа руки снились мне по ночам, и я просыпался, плача… Внутри дворов этих маленьких домиков теснились садики, росли липы, сирень и жасмин. Громыхали по булыжнику кованые обода ломовых, на телегах вздрагивала раздрызганная мягкая мебель или матрасы с торчащими из прорех грязного полосатого тика стальными спиралями пружин.
– Отойди! – отчаянно кричала няня. – Еще подцепишь какую-нибудь гадость!
И оттаскивала меня за рукав.
Была там мастерская по ремонту кукол. Куклы с лысыми головами лежали поперек широкой скамьи и сушились на солнце. Они были все как одна румяные, красногубые, с синими мушками на щеках. Потом на их лысые черепа наклеивали белые пудреные парики, увитые разноцветными ленточками, и получались Маркизы. Возле них мне стоять разрешалось, и я стоял и глядел до тех пор, пока из соседнего Зачатьевского монастыря не бухал колокол, и тучная няня, крестясь, вела меня домой, задыхаясь на крутом подъеме.
Зимой с этой горы катались на салазках, и по воскресеньям набиралось помногу народу. Светило яркое солнце – тогда, помнится, почему-то всегда светило по зимам яркое солнце, сверкал белый снег – тогда в Москве всегда сверкал белый снег, а я сиротливо стоял наверху, у нашего подъезда, и не шевелился, потому что няня держала меня за кашне, крепко, на коротком поводке.
Наступала весна, и по Савеловскому переулку мчались ручьи и трезвонили, словно колокольцы. Все кому не лень пускали кораблики и всякий плывучий мусор вроде корабликов, и не успеешь выпустить его из пальцев, как журчащая вода разом обрушивалась с ним в непостижимую глубину и… только его и видели…
Я давно заметил, что взрослые люди, несмотря на свою солидность и степенность, как ни странно, тайно любят всякие детские забавы. Идет эдак некий почтенный господин с серьезным видом и вдруг, завидев черную раскатанную ледяную дорожку, приостанавливается, начинает, будто ненароком, укорачивать шаг, подгадывая, какой ногой оттолкнуться, чтобы одолеть ее из конца в конец. Раз!.. И птицей летит по скользкому льду, потом воровато оглядывается по сторонам, не видел ли кто-либо его запоздалой шалости, и прячет в воротник довольную ухмылку, что не растянулся во весь рост на потеху прохожим. Вот так и с корабликами. Мой дед, пожилой франт в шляпе пирожком и палкой с набалдашником из слоновьего клыка, в такие звенящие, капельные весенние дни бросал, норовя угодить в самую стремнину, окурки или там пустые папиросные коробки и пристально глядел сквозь пенсне, как они молниеносно обрушиваются вниз и пропадают навсегда во всклокоченной пене, и глаза его становились печальными, вроде бы он загадывал, удастся ли ему доглядеть за пачкой или окурком до конца или нет. Не удавалось. И дед печалился… Мне кажется, что я запомнил его чуть ли не раньше всех из моей родни.
Я родился в Серпухове, где по окончании Высших женских курсов работала врачом моя мама на эпидемии сыпняка. А мой отец служил в управлении Серпуховской мануфактуры. Там они и познакомились и поженились. Это не было для деда желанным замужеством его старшей дочери, хотя года ее были на пределе. Отец ему решительно не нравился. И то, что он родом из Минска, из семьи мясника. И то, что он к тому году еще не закончил университета. И служил в непрестижной конторе неизвестно кем. Семья же деда была из Гродно, сам он выработался в везучего подрядчика, получил право жительства за чертой оседлости и человеком был вполне состоятельным. А про отца он презрительно бросал: «Еврей со стоптанными каблуками». Дед вроде бы и не замечал, как быстро ботинки отца стали получше дедовских, как костюмы он стал шить у знаменитого в те годы Чермака с Кречетниковского переулка, и телеграфный адрес на отцовских фирменных конвертах выглядел так: «Москва, Лунгину».
– Европа, Ротшильду, – ерничал дед.