Тюрьмой была часть больницы, но белый автомобиль, в котором везли Винки, несся по улицам и шоссе в течение нескольких часов. Агенты ФБР останавливались на заправочных станциях «Мобил» снова и снова, не скрывая, впрочем, что они катались по кругу, причем не такому уж и большому кругу. Винки предположил, будто делали они это лишь для того, чтобы доказать ему, что могут сделать с ним абсолютно все, даже просто катать на машине. Агенты, один из которых был мужчиной, другой — женщиной, первый — в сером деловом костюме, вторая — в синем, съедали по одному пакету чипсов на двоих после каждой остановки на станции, ничего не предлагая заключенному, прикованному к подлокотнику несколькими парами пластмассовых наручников. Время от времени автомобиль со скрипом останавливался у обочины шоссе, и, даже не думая расстегнуть наручники на заключенном, женщина-агент резко приоткрывала дверь и приказывала: «Выходи». Винки не сразу сообразил, что так ему предлагали облегчиться.
Пока он приподнимал свою больничную рубашку и, весь содрогаясь, присаживался за дверью на корточки, пока белые автомобили один за другим со свистом проносились мимо в тусклых лучах солнечного света, ему вдруг вспомнился момент из прошлого, когда его первый ребенок, Рут, трясла его так долго, что у него стало пульсировать в глазах. Затем девочка приказывала медведю, которого уже тошнило, ложиться и повторять такие целительные выражения, как «у материи нет власти» или «уповай на вездесущность и любовь Божью».
Наручники щелкали в очередной раз, и Винки едва успевал залезть в машину полностью, когда дверь с грохотом захлопывалась. Его больничная рубашка застревала в дверях, что еще больше мешало ему двигаться. Он думал, что это поездка никогда не закончится. Ему хотелось пить. Уже в семнадцатый раз перед глазами проносилась вся та же посадка из деревьев, и Винки спросил себя, почему в больнице он ни разу не вспомнил о Рут, ведь там его столько времени лечили понарошку и он даже снова стал девочкой, кем и был когда-то давно, для Рут. Думая о ней теперь, он ясно понял, что надо продолжать вспоминать ее.
Наблюдая за движением проводов за окном машины, Винки осознал, что не может даже сосчитать количество лет, прошедших с того дня, когда он сидел на коленях у Рут. От боли он закрыл глаза. Однако внутри него как будто что-то приоткрылось — не где-нибудь, а здесь, в машине. Он был готов к новым воспоминаниям.
Мех Мари был густым и гладким, на нем не было ни шва; ее глаза открывались и закрывались легко, создавая ощущение только что смазанного механизма. Она почти ничего не знала.
Мари не была ни девочкой, ни мальчиком, поэтому слышать «она», «ее», «ей» было одновременно честью и оскорблением. Ведь еще хуже, чем называться «оно», — называться «она»; но то, кем являлась Мари, было на самом деле ни «оно», ни «она». Порой она ненавидела себя за то, что отзывалась на свое имя. Глубоко внутри находилась часть ее, которая не имела имени; другая ее половинка проживала свою яркую жизнь в чистоте ее блестящих стеклянных глаз, молчаливо, но так явно выдавая себя, страстно говоря: «Я твоя», что можно было подумать, будто она отдельное существо.
Вообще о Мари можно было говорить как о ком-то с большой натяжкой; бывало, она часами смотрела в одну точку, не думая ни о чем, даже когда пронзительно звонил телефон или старшая, Виктрола, начинала противно ныть в прихожей. Мари была никем, пока в комнату не входила Рут и не начинала с ней разговаривать.
«Привет, Мари», — достаточно было произнести девочке, и глаза медвежонка начинали сиять радугой цветов; слух переполнялся звоном, схожим с тем, какой мы слышим, когда точат нож; улыбалось все ее тело, в то же время испытывая мучительную грусть, смешанную с сожалением, благодарность и желание снова умереть.
— Ты ягодка, — порой говорила Рут и терлась своим носом о нос медвежонка. И на самом деле эти слова были похожи на сладкие фрукты, падающие и падающие с дерева прямо в рот Мари. И, если девочка ее крепко обнимала, Мари издавала писк, от которого никак не могла удержаться. Она издавала этот звук каждый раз, когда та ее обнимала.