И зеркальная вывеска «завтрак-ночлег»,
и хозяина вежливый стук,
и горящий ночник, как он утром поблек,
одеяла узорный лоскут.
Не стучи, не тревожь, мы не спим однова.
Как рукой удержать жернова?
Я пишу на обложке буклета слова,
а она как волна, как трава, —
перемелется всё, перемолотый сор
отклубится и ляжет под пресс.
Как две капли ни с чем не сравнимый узор
через шёлковый вспыхнет разрез.
Памяти Сергея Новикова
Все слова, что я знал, — я уже произнёс.
Нечем крыть этот гроб-пуховик.
А душа сколько раз уходила вразнос,
столько раз возвращалась. Привык.
В общем, Царствие, брат, и Небесное, брат.
Причастись необманной любви.
Слышишь, вечную жизнь православный обряд
обещает? — на слове лови.
Слышишь, вечную память пропел-посулил
на три голоса хор в алтаре
тем, кто ночь продержался за свой инсулин
и смертельно устал на заре?
Потерпеть, до поры не накладывать рук,
не смежать лиловеющих век —
и широкие связи откроются вдруг,
на Ваганьковском свой человек.
В твёрдый цент переводишь свой ломаный грош,
а выходит — бессмысленный труд.
Ведь могильщики тоже не звери, чего ж,
понимают, по курсу берут.
Ты пришёл по весне и уходишь весной,
ты в иных повстречаешь краях
и со строчной отца, и Отца с прописной.
Ты навеки застрял в сыновьях.
Вам не скучно втроём, и на гробе твоём,
чтобы в грех не вводить нищету,
обломаю гвоздики — известный приём.
И нечётную розу зачту.
* * *
Долетит мой ковёр-самолёт
из заморских краев корабельных,
и отечества зад наперёд —
как накатит, аж слёзы на бельмах.
И, с таможней разделавшись враз,
рядом с девицей встану красавой:
— Всё как в песне сложилось у нас.
Песне Галича. Помнишь? Той самой.
Мать-Россия, кукушка, ку-ку!
Я очищен твоим снегопадом.
Шапки нету, но ключ по замку.
Вызывайте нарколога на дом!
Уж меня хоронили дружки,
но известно крещёному люду,
что игольные ушки узки,
а зоилу трудней, чем верблюду.
На-кась выкуси, всякая гнусь!
Я обветренным дядей бывалым
как ни в чём не бывало вернусь
и пройдусь по знакомым бульварам.
Вот Охотный бахвалится ряд,
вот скрипит и косится Каретный,
и не верит слезам, говорят,
ни на грош этот город конкретный.
Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо? — А так: НЕНАВИЖУ
загулявшее это хамьё,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце моё,
и не я моё сердце устроил.
Но ништо, проживём и при них,
как при Лёне, при Мише, при Грише.
И порукою — этот вот стих,
только что продиктованный свыше.
И ещё. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слёз она ничему и не верит.
Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зёрнышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за...
Музыка
Нас тихо сживает со света
и ласково сводит с ума
покладистых — музыка эта,
строптивых — музыка сама.
Ну чем, как не этим, в Париже
заняться — сгореть изнутри?
Цыганское «по-го-во-ри же»
вот так по слогам повтори.
И произнесённое трижды
на север, на ветер, навзрыд —
оно не обманет. Поди ж ты,
горит. Как солома горит!
Поехали, сено-солома,
листва на бульварном кольце...
И запахом мяса сырого
дымок отзовётся в конце.
А музычка ахнет гитаркой,
пускаясь наперегонки,
слабея и делаясь яркой,
как в поле ночном огоньки.
* * *
Я прошёл, как проходит в метро
человек без лица, но с поклажей,
по стране Левитана пейзажей
и советского информбюро.
Я прошёл, как в музее каком,
ничего не подвинул, не тронул,
я отдал своё семя как донор
и с потомством своим не знаком.
Я прошёл все слова словаря,
все предлоги и местоименья,
что достались мне вместо именья,
воя черни и ласки царя.
Как слепого ведёт поводырь,
провела меня рифма-богиня: —
Что ты, милый, какая пустыня?
Ты бы видел — обычный пустырь.
Ухватившись за юбку её,
доверяя единому слуху,
я провёл за собой потаскуху
рифму, ложь во спасенье моё...
Травиата
1
Я помню, я стоял перед окном
тяжёлого шестого отделенья
и видел парк — не парк, а так, в одном
порядке как бы правильном деревья.
Я видел жизнь на много лет вперёд:
как мечется она, себя не зная,
как чаевые, кланяясь, берёт.
Как в ящике музыка заказная
сверкает всеми кнопками, игла
у чёрного шиповника-винила,
поглаживая, стебель напрягла и выпила;
как в ящик обронила
иглою обескровленный бутон
нехитрая механика, защёлкав,
как на осколки разлетелся он,
когда-то сотворенный из осколков.
Вот эроса и голоса цена.
Я знал её, но думал, это фата-
моргана, странный сон, галлюцина-
ция, я думал — виновата
больница, парк не парк в окне моём,
разросшаяся дырочка укола,
таблицы Менделеева приём
трехразовый, намёка никакого
на жизнь мою на много лет вперёд
я не нашёл. И вот она, голуба,
поёт и улыбается беззубо
и чаевые, кланяясь, берёт.
2
Я вымучил естественное слово,
я научился к тридцати годам
дыханью помещения жилого,
которое потомку передам:
вдохни мой хлеб, «житан» от слова «жито»
с каннабисом от слова «небеса»,
и плоть мою вдохни, в неё зашито
виденье гробовое: с колеса