срывается, по крови ширясь, обод,
из лёгких вытесняя кислород,
с экрана исчезает фоторобот —
отцовский лоб и материнский рот —
лицо моё. Смеркается. Потомок,
я говорю поплывшим влево ртом:
как мы вдыхали перья незнакомок,
вдохни в своём немыслимом потом
любви моей с пупырышками кожу
и каплями на донышках ключиц,
я образа её не обезбожу,
я ниц паду, целуя самый ниц.
И я забуду о тебе, потомок.
Солирующий в кадре голос мой,
он только хора древнего обломок
для будущего и охвачен тьмой...
А как же листья? Общим планом — листья,
на улицах ломается комедь,
за ней по кругу с шапкой ходит тристья
и принимает золото за медь.
И если крупным планом взять глазастый
светильник — в крупный план войдёт рука,
но тронуть выключателя не даст ей
сокрытое от оптики пока.
1996
Бродят стайками, шайками сироты,
инвалиды стоят, как в строю.
Вкруг Кремля котлованы повырыты,
здесь построят мечту не мою.
Реет в небе последняя лётчица,
ей остался до пенсии год.
Жить не хочется, хочется, хочется,
камень точится, время идёт.
Караоке
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
порывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
и находит. И пишет губерния.
Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.
Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом
и поёт. Как умеет поёт.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни даёт,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врёт,
мстит за рано погибшего автора?
Ты развей моё горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далёко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеяно.
Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат,
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.
Это всё караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с чёрным на дне.
Это сердце моё пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.
Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову — в правую.
Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
Готика
За примерное поведение
(взвейся жаворонком, сова!)
мне под утро придёт видение,
приведёт за собой слова.
Я в глаза своего безумия,
обернувшись совой, глядел.
Поединок — сова и мумия.
Полнолуния передел.
Прыг из трюма петрова ботика,
по великой равнине прыг,
европейская эта готика,
содрогающий своды крик.
Спеси сбили и дурь повыбили —
начала шелестеть, как рожь.
В нашем погребе в три погибели
не особенно поорёшь.
Содрогает мне душу шелестом
в чёрном бархате баронет,
бродит замком совиным щелистым
полукровкою, полунет.
С Люцифером ценой известною
рассчитался за мадригал,
непорочною звал Инцестою
и к сравнению прибегал
с белладонною, с мандрагорою...
Для затравки у Сатаны
заодно с табуном и сворою
и сравненья припасены...
Баронет и сестрица-мумия
мне с прононсом проговорят:
— Мы пришли на сеанс безумия
содрогаться на задний ряд.
— Вы пришли на сеанс терпения,
чёрный бархат и белена.
Здесь орфической силой пения
немощь ада одолена.
Люциферова периодика,
Там-где-нас-заждались-издат,
типографий подпольных готика.
Но Орфею до фени ад.
Удручённый унылым зрелищем,
как глубинкою гастролёр,
он по аду прошёл на бреющем,
Босха копию приобрёл.
Самопал
(1999)
Случай
в синеве беспечальной
августовской густой
и такой обычайной
словно случай пустой
абсолютно случайный
совершенно простой
но шибающий тайной
за версту за верстой
Качели
Пусть начнёт зеленеть моя изгородь
и качели качаться начнут
и от счастья ритмично повизгивать,
если очень уж сильно качнут.
На простом деревянном сиденье,
на верёвках, каких миллион,
подгибая мыски при падении,
ты возносишься в мире ином.
И мысками вперёд инстинктивными
в этот мир порываешься вновь:
раз — сравнилась любовь со светилами
два-с — сравнялась с землёю любовь.
Игра в напёрстки
С чего начать? — Начни с абзаца,
не муж, но мальчик для битья.
Казаться — быть — опять казаться...
В каком напёрстке жизнь твоя?
— Всё происходит слишком быстро,
и я никак не уловлю
ни траектории, ни смысла.
Но резвость шарика люблю.
Катись, мой шарик не железный,
и, докатившись, замирай,
звездой Ивановной и бездной,
как и они тобой, играй.
* * *
Ты помнишь квартиру, по-нашему — флэт,
где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь её нет,
она умерла, умерла.
Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.
Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывём,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоём?
Ещё мы увидим всех турок земли...
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели