— Опасно в таких случаях использовать волю, — резко выкрикнул Беркин, — опасно и отвратительно. Воля тогда граничит с непристойностью.
Гермиона посмотрела на него долгим взглядом из-под тяжелых приспущенных век. Кожа на ее лице была вялой, бледной и такой тонкой, что, казалось, просвечивала, подбородок — худым.
— Уверена, что это не так, — произнесла она, выдержав паузу. Слова и мысли Гермионы всегда странным образом отставали от ее чувств и переживаний. В конце концов она улавливала мысль на гребне хаотически бурлящих бессознательных эмоций и реакций, и Беркина всегда бесило, как безошибочно она это делает — воля никогда ее не подводила. Ее голос всегда звучал бесстрастно, но в нем присутствовало скрытое напряжение и самоуверенность. Сама она, однако, содрогалась от тошнотворного чувства, схожего с морской болезнью, что могло угрожать разуму. И все же ее разум оставался на высоте, а сила воли — незыблемой. Это доводило Беркина чуть ли не до безумия. Но он никогда, никогда не осмелился бы сломить ее волю, выпустить на свободу поток подсознательного и увидеть ее в состоянии крайнего помешательства. Но подкалывал он ее постоянно.
— У лошадей, естественно, нет той воли, какой обладают люди. V них нет одной целенаправленной воли. Строго говоря, у лошадей их две. С одной стороны, они хотят подчиниться человеку, а с другой — быть свободными. Эти две воли иногда смыкаются — и тогда случается то, о чем говорят «лошадь понесла», это известно почти каждому наезднику.
— У меня был такой случай, — сказал Джеральд, — но тогда я не почувствовал наличия у лошади двух воль. Я понял только, что она испугалась.
— А с чего бы лошади хотеть повиноваться человеку? — спросила Урсула. — Мне это непонятно. Не верится, чтобы у нее было такое желание.
— Нет, есть. Это, возможно, самое последнее и глубочайшее проявление любви — отказаться от своей воли перед лицом высшего существа, — сказал Беркин.
— Странное же у вас понятие о любви, — усмехнулась Урсула.
— У женщины, как и у лошади, две разнонаправленные воли. С одной стороны, она стремится полностью отказаться от себя, а с другой — скинуть наездника и обречь того на гибель.
— Тогда я принадлежу ко второму типу, — расхохоталась Урсула.
— Приручать лошадей, не говоря уж о женщинах, — дело опасное, — продолжал Беркин. — Бывает, хотя и редко, что первая воля отсутствует.
— Тоже неплохо, — заметила Урсула.
— О да! — поддержал ее Джеральд с улыбкой. — Тем занятнее.
Гермионе все это надоело. Она встала, непринужденно проговорив нараспев:
— Не правда ли, восхитительный вечер! Иногда чувство прекрасного так переполняет меня, что я с трудом могу это вынести.
Урсула, к которой она обращалась, поднялась вместе с ней и словно обрела беспристрастную объективность. Беркин представился ей почти чудовищем, высокомерным и ненавистным. Она прохаживалась с Гермионой вдоль берега, беседуя о мирных вещах и собирая первоцвет.
— Тебе хотелось бы иметь платье такого вот желтого цвета в оранжевую крапинку — ситцевое платье? — спросила Урсула.
— Да, — сказала Гермиона; она наклонилась и глядела на цветок, позволив этой мысли войти в сознание и успокоить ее. — Очень красиво. Да, я хотела бы такое платье.
Улыбаясь, она повернулась к Урсуле с чувством искренней симпатии.
Джеральд остался в доме с Беркиным, решив дойти до конца и узнать, что тот имел в виду, говоря о двойной воле у лошадей. На его лице отражался неподдельный интерес.
А Гермиона и Урсула брели по берегу, испытывая неожиданную близость и нежность друг к другу.
— Я не хочу, чтобы меня заставляли критиковать и анализировать жизнь. Чего я хочу — так это видеть вещи в их цельности, видеть их ненарушенную красоту, естественную непорочность. Разве ты не чувствуешь того же, разве не чувствуешь, что не можешь позволить, чтобы в тебя и дальше насильно впихивали знания? — спрашивала Гермиона. Остановившись перед Урсулой, она повернулась к ней, сжимая руки в кулаки.
— Да, — ответила Урсула. — Я чувствую то же самое. Меня тошнит от разных наставлений и поучений.
— Я так этому рада. — Гермиона вновь замедлила шаг и обратилась к Урсуле: — Иногда я задаю себе вопрос, не следует ли мне подчиниться и признать общепринятый взгляд на вещи, не слишком ли я слаба, чтобы сопротивляться. Но я понимаю, что просто не могу этого сделать, не могу. Мне кажется, что тогда все разрушится. Красота и… истинная святость… А я не могу без них жить.
— Жить без них просто неправильно, — воскликнула Урсула. — Непристойно считать, что все нужно пропускать через разум. Что-то должно оставаться в тайне — у Бога, так есть и так будет.
— Не правда ли? — проговорила Гермиона голосом успокоенного ребенка. — А Руперт, — она подняла лицо к небу, — он может только все расчленять. Он похож на мальчишку, который все разбирает, чтобы узнать, как оно устроено. Не думаю, что так следует поступать: ты верно сказала — это выглядит непристойно.
— Все равно что вскрыть раньше времени бутон, чтобы увидеть, каков будет цветок, — сказала Урсула.
— Вот именно. И это равносильно убийству. Такой бутон уже не распустится.