Но это не излечило Николая, и вскоре командир гвардейского корпуса, Васильчиков, заставил его извиниться перед командиром Егерского полка Бистромом, которого великий князь опять оскорбил грубым выговором. Такая же история была у него в Измайловском полку. Офицеров Финляндского полка он обозвал всех свиньями и потребовал, чтобы они занимались службой, а не философией.
– Я этого не люблю!.. – кричал он своим медным голосом. – И можете быть уверены, что я всех философов в чахотку вгоню…
Жена его, «Александра Федоровна», дочь Фрица, который не хотел сражаться без штанов, разделяла его непопулярность. Молва обвиняла ее в крайней расточительности на себя и в скупости для бедных. За ней скоро утвердилась кличка «картофельницы».
Под пару Николаю был и брат его, Михаил. Ни письменного, ни печатного он с малолетства не любил, но любил играть в солдатики и – каламбурить. Он терпеть не мог гражданской службы и был твердо уверен, что военный порядок совершенно достаточен для управления. О военной иерархии он имел самое высокое понятие и звание командира полка, а еще более того корпуса, льстило его самолюбию чрезвычайно. Из всех тогдашних «Романовых» он был самым восторженным поклонником фронта и весь вылился в знаменитом афоризме, которым он одарил свет: «Война только портит солдата». Не согласиться с этим невозможно: неприятельские ядра и пули, конечно, портят правильность построения, отбивают солдатам руки, ноги и головы и вообще нарушают порядок. Другой афоризм его был: «Государь должен миловать, а я – карать». Он неуклонно проводил его в жизнь: довольно приятный человек в частной жизни, – хотя и с простинкой, – перед фронтом он был зверем.
Россия растерялась. Решить, что хуже, было трудно. Из столиц в Варшаву сломя голову летели курьеры. Но царевич принимал всех чрезвычайно сурово. Когда к нему явился задыхающийся от волнения курьер Москвы, привезший ему в конверте присягу старой столицы, он, не вскрывая пакета, на котором было написано «Его Императорскому Величеству», сердито сказал гонцу:
– Скажите князю Голицыну, что не его дело вербовать в цари!..
А когда явился из Петербурга от сената обер-секретарь Никитин, известный шулер, великий князь встретил его еще суровее:
– Что вам от меня угодно? Я уже давно не играю в крепс.
Гонца же Государственного Совета он встретил бранью, которая среди «Романовых» всегда процветала…
Заговорщики растерялись: сама судьба, казалось им, вдруг открывала пред ними возможность к решительным действиям. Тиран, для убийства которого они – на словах – готовы были даже ехать в Таганрог, ушел из жизни сам – следовательно, менялось все. В бешеном кипении идей и страстей, среди уже начавшихся взаимных подозрений среди заведомых, для пользы дела, обманов, все истощали силы. С юга летели гонцы, которые доносили, что там «все умы возбуждены», что силы южан огромны и что надо начинать немедленно. И Рылеев – теперь в Петербурге вместо умеренного Никиты Муравьева во главе дела стоял пылкий поэт – начал немедленно мобилизацию сил общества.