— Помните, как он сбесился, когда с объездчиков сняли?
— Гляди, ребята, — сказал Янчук, — это же Прокопова собака… Ангел! Она, ей-богу!
Действительно, шагах в пяти от лагеря трактористов, за бочкой с солидолом стоял мокрый от росы усталый Ангел. Откуда он взялся, никто не заметил. Услышав свое имя, Ангел невесело вильнул хвостом и сделал шаг вперед. В полуприкрытых собачьих глазах — немая тоска. Тоска по хозяину, который почему-то не позвал сегодня с собой, тоска оттого, должно, что эти люди говорят что-то такое, чего ему, псу, никогда не понять. Ему бросили кусок хлеба. Ангел обнюхал, но есть не стал.
— Хозяина ищет, — вздохнул кто-то. — К людям жмется… Тварь, а, скажи ты, соображает…
Люди отворачивались, избегая встречи с тоскливым мерцающим взглядом собаки.
Из-за березовой посадки, что на краю поля, потянула пара крыжней, прошла чуть стороной и словно растворилась в золотых кругах поднимавшегося над стерней солнца.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В тот год стояла добрая погожая осень. Дожди выпадали нечасто и будто по заказу, так что сычевцы иной раз шутили: «У нашего Ковтуна блат и в небесной канцелярии!» С пахотой покончили быстро, не заметили и как. Оставалась в основном свекла. Ее было много, и все село, стар и мал, дневало на свекловичных плантациях, спешило управиться, выкопать и вывезти, «пока не ляпнул дождь»: на бога, известно, надейся, а сам не плошай!
Опала листва, оголились сады и вербы, и степные дали придвинулись, подступили к самым околицам, вторгались в самое село, просматривавшееся теперь насквозь на много дворов. По утрам уже стало слегка примораживать, серебром опушивало ботву на опустевших огородах, тонкий, по-детски хрупкий ледок иной раз затягивал за ночь оставленное возле хаты ведерко с водой, ломкими стеклянными островками объявлялся в тихих заводях ставков, и дети, идя в школу, испытывали крепость ледостава, наблюдали, как со звоном, крутясь, скользит брошенная палка, кидали мерзлые комья, гадая, бултыхнет ли, утробно выбросив брызги, или рассыплется с сухим шорохом. К полудню лед бесследно исчезал, становилось тепло, на солнце в затишке даже жарко, и только порыв холодного, чужого словно, ветра напоминал, что, увы, это не летняя пора.
С рассвета село оглашалось криками галок и ворон. Они вились над старыми гнездовьями у речушки, в берегах, и то облепляли верхушки высоченных осокорей и верб, то вдруг взмывались растрепанными стайками, кружились, точно черные хлопья над пожаром. От гортанного резкого крика птиц и треска сучьев стонали окрестные приречные луга, где дремала в осенней истоме красная калина, стояли рыжие копенки сена последнего укоса, пахнувшие в морозец томно и пряно, где потихоньку булькал, играл, точно забытый, предоставленный самому себе малыш, небольшой ручей, темный в зарослях и совершенно прозрачный на прогалинах: на бархатисто-илистом дне его, словно под музейным стеклом, недвижно покоились опавшие листья. Казалось, крик воронья раздавался в высоте поднебесной и царил над всем селом, пожелтевшим, пожухлым, пронзительно обнаженным, эхом отдавался аж у самого леса — всеобъемлющий и всепроникающий, подобный грому, неистовый птичий галдеж.