Несколько лет назад бары, расположенные в центре города, решили возродить традицию, которую виторианцы приветствовали с энтузиазмом: перед Рождеством обычно стояли холода, и глинтвейн с корицей, лимоном, курагой, инжиром и прочими вкусностями пили охотно и с радостью, которая переполняла улицы Старого города и напоминала давно уже оставшиеся позади праздники Белой Богородицы.
На самом деле тот год был особенным. В воздухе витали тревога и напряжение. Неприязненные взгляды, острые локти, которые пихали кого-то из нас, когда мы входили в «Рохо» или «Сегундо»… Моя голова возвышалась над прочей публикой, и незнакомые глаза бесстыдно пялились на меня. Некоторые — ободряюще, другие же — так, словно хотели повесить меня на пивном кранике.
Атмосфера в компании тоже была не фейерверк. Мы переживали потерю Хоты, который в эти дни всегда возвращался домой к ужину навеселе, и много лет кому-то из нас приходилось его провожать, чтобы он не ошибся улицей или подъездом. Но отныне это осталось в прошлом. Провожать Хоту больше не было необходимости. Как же это тяжело, черт возьми…
Герман краснобайствовал больше, чем когда-либо, — он всегда такой, когда выпьет. Его роман с логопедом продвигался на всех парах, и я радовался за них обоих. Только Нерея чувствовала себя в своей тарелке, пересказывая сплетни из газет или собственного квартала. Арасели не явилась, Ксавьер отправился кататься на лыжах, а Лучо, Асьер и я держались подчеркнуто независимо и предпочитали лишний раз обменяться словечком с другими столиками, лишь бы не общаться друг с другом.
Вскоре после того, как мы завалились в «Экстичу», Асьер подкараулил меня в мужской уборной.
— Хотел поговорить с тобой. Пройдемся немного?
— Конечно, — ответил я.
«Я ждал этого, приятель», — добавил я мысленно.
Притихшие и немного подавленные, мы побрели по улице, которую с незапамятных времен называли Скользким склоном, и она того заслуживала: стоило ударить морозцу, и на легком утреннем снежке можно было разбить себе башку, особенно если возвращаешься домой под градусом.
Мы добрались до площади Фуэрос. Я сделал Асьеру знак, и мы поднялись по гранитной лестнице, образовывавшей своего рода амфитеатр, внутри которого можно было спрятаться и поговорить наедине, к тому же с отличным видом на площадь. У наших ног виднелся пустой фронтон и каменный лабиринт, где столько детишек во время игры наставили себе шишки.
Мы с Асьером уселись на самом верху. Во время подъема слегка запыхались и даже вспотели, несмотря на упавшую к вечеру температуру.
— Ты зачем ходил к Арасели? — Асьер спросил с такой яростью, как будто вот-вот меня укусит.
— Работа, Асьер. Ты же знаешь.
— Ты мне очень подгадил. Она со вчерашнего дня не в себе. Что ты ей сказал?
— Ты не должен был к ней ходить. Ты ее не знаешь. Ара двулична; на публике она очаровательна и кажется очень уверенной в себе, но на самом деле патологически ревнива. Ты упомянул Ану Белен Лианьо. Арасели ничего не знает об этой истории и понятия не имеет, кто это такая, но теперь она в ярости, потому что я что-то скрываю… Ты выдал меня с головой, чувак.
— Если б ты не лгал с самого начала, я к ней не пошел бы, — отрезал я.
— Я рассказал тебе и твоей напарнице все, что мог. И если вы не предъявите мне ордер, я не думаю, что…
— Прекрати, мы ходим по кругу, — осадил его я.
— Больше я ничего не скажу.
— Плевать я хотел на Арасели, — пробормотал он себе под нос.
— Лучше объясни мне все сам, Асьер. Все. Начиная с Аннабель Ли.
Асьер задумался, принял какое-то решение, потом заговорил. Я хочу сказать, что никакого эмоционального катарсиса или чего-то подобного у него не случилось, хотя с ним такого и прежде никогда не бывало.
— Это было весной. Хота снова нашел ее, и они начали встречаться. Все по-старому: ах, фотография, а может, попробуешь еще раз, а давай устроим тебе выставку, ах, творческая жизнь… Разве не помнишь, как однажды он снова принялся все фотографировать?