К глазнику я попал впервые в жизни, так как на зрение дотоле не жаловался. Мне казалось, что оно у меня такое же, как и у всех нормальных людей, кроме несчастных очкариков, которым сочувствовал, но к которым себя не имел никаких оснований относить. И впервые в жизни увидел таблицу с буквами убывающей величины налево и закорючками тоже по убывающей направо. Мне велели зажмурить один глаз и прочитать верхнюю строчку. Это получилось блестяще. Следующая тоже прошла на ура. А вот на третьей или четвертой я споткнулся и начал фантазировать. Тогда мне надели дужки от очков, закрыли один глаз черным кружочком и начали вставлять разные стеклышки к другому. Через несколько минут был вынесен приговор: близорукость минус 2,5 диоптрии, плюс астигматизм. Мне выписали соответствующую бумажку, и я вернулся с ней в канцелярию, рассчитывая, что на такую мелочь не обратят внимания. Но там мне, вместо направления на заключительное собеседование, выдали обратно сданные документы и пожелали успеха на каком-нибудь другом трудовом поприще, где очки лишь украшают труженика.
Как во сне возвращался я домой, все еще не веря, что жизнь кончена, потому что жить было больше не для чего. Я возвращался домой с одной мечтой: заснуть — и больше не просыпаться.
Я пришел в себя только проснувшись утром на следующий день.
Поскольку было воскресенье, мы с родителями позволили себе понежиться в постелях до восьми утра. Обычно отец вставал в шесть, мать провожала его на завод к восьми, а меня поднимала в семь, чтобы я отправлялся к тому же времени в школу. Открыв глаза и убедившись, что родители тоже проснулись и тихонько разговаривали в своем закутке: я произнес роковые слова:
— Хорошо, если бы началась война!
(Заметим в скобках, что война шла уже целых четыре часа, что четыре часа назад немцы уже бомбили Киев и другие советские города и что еще через четыре часа о войне узнает только что просыпающаяся воскресная Москва).
Дальнейшая трагедия разыгралась в процессе одевания, уборки постели и готовки завтрака. Отец осведомился, не спятил ли я с ума и понимаю ли, какую беду накликаю не только на свою голову. Я как можно более доступно для такой аудитории, как родительская, разъяснил, что именно имею в виду. Напомнил, как рассказывал, что в вестибюле спецшколы видел толпу высокопоставленных папаш и мамаш с их отпрысками. Если бы началась война, чадолюбивые родители безусловно забрали бы своих выкормышей по домам, появилась бы уйма свободных вакансий, на которые столь же свободно можно было бы пройти даже с каким-то паршивым астигматизмом.
Кроме того, я слышал, что в таких случаях курс обучения обычно сокращают, а потери на фронте позволяют быстро продвигаться в чинах, до адмиральских включительно (мы еще в школе не проходили Грибоедова, и я не знал, что схожего мнения придерживался более чем за столетие до меня некий полковник Скалозуб, которому «только бы досталось в генералы», гори все остальное синим пламенем).
Отец, как с нам нередко бывало, начал горячиться. Он на все более повышенных тонах прочитал мне краткую лекцию о том, что война — это не дуэль «твоих идиотских мушкетеров», а голод, окопы с грязью и вшами, страдания миллионов людей. Я в то время еще не знал крылатого латинского изречения: пусть погибнет мир — лишь бы восторжествовала справедливость. Но сумел самолично сочинить нечто подобное, только заменил «справедливость» — «доблестью». И не понял, почему вдруг отец взъярился так, как с ним до этого никогда еще не бывало. Он схватил меня за шиворот и в самом буквальном смысле, как котенка, вышвырнул за дверь в коридор. Такого унижения я еще в жизни не испытывал, поэтому гордо покинул родительский дом, крикнул матери в открытое окно, что уезжаю на выставку в Сокольники и отправился на другой конец стройконторы к своему другу.
Материнское сердце крикнуло мне в ответ, чтобы я сначала позавтракал, но я проигнорировал такое проявление милосердия, решив, назло родителям, умереть с голода. Мне было легко принять такое решение, потому что в кармане у меня бренчала куча мелочи, выданной на билет туда-обратно, на выставку и на пирование там.
Мы с другом пошли на электричку, доехали до Казанского вокзала, пересели на метро, доехали до Сокольников, встали в очередь на выставку и вроде бы весело чирикали о разных своих делах. А на самом деле я мысленно переживал страшную месть обидевшим меня родителям (хотя тать формально держала нейтралитет, но было ясно, что она целиком — на стороне отца, иначе между ними начался бы обычный скандал). Месть была действительно страшнее некуда и почти каждый из нас переживал ее в детстве. Это был мысленный фильм ужасов под заглавием «Вот умру я, умру я. Похоронят меня. И никто не узнает, где могилка моя». Вот тогда они, родители, поплачут, вот тогда пожалеют, что так нещадно обошлись с несостоявшимся адмиралиссимусом! Впрочем все это достаточно ярко описано Марком Твеном в повествованиях о его детстве.