А потом она сказала:
— Глянь, как я голову вычесала, мисси, гнид больше нет, ни одной!
И схватив мою руку, она прижала ее к своим волосам.
Внезапно я почувствовала, что теряю сознание. Меня затопила тошнота, возмутило чувство поруганности, словно этим движением, когда ребенок прижал мою руку к курчавой и жесткой шапке волос, он осквернил меня всю и с головы по спине моей уже ползет эта скверна, вызывая в каждом нерве дрожь омерзения. И я услышала собственный голос, вскрикнувший:
— Не смей! Не смей меня трогать!
Я выдернула руку, и пока рука моя была еще в воздухе, я, переведя на нее взгляд, увидела ее белизну. Да, рука была совершенно белой.
Тишину прорвало рыдание. Услышав этот звук, я поглядела вниз, в лицо девочки. Не сводя с меня взгляда, она громко, навзрыд плакала, и я чувствовала на себе глаза детей — расширенные, вылезающие из орбит, с белками, которые казались очень выпуклыми и белыми на черных лицах, — взгляды их были прикованы ко мне.
Я опустилась на колени перед девочкой и судорожно, с отчаянием прижимая ее к себе, все повторяла: «Милая моя, милая…», вновь и вновь осыпая отчаянными поцелуями ее лицо и жесткую шапку волос.
В тот вечер, возвращаясь по грязи домой в барак, в щелях которого завывал ветер, я как спасительную надежду вновь и вновь твердила себе слова того парня:
Я с удивлением слышала, как повторяю эти слова, и слезы наворачивались на глаза.
Но иной раз, когда я особенно живо ощущала надежду, что-то темное вдруг начинало шевелиться в глубине, и это было страшно, как шаги, которые слышишь ночью в соседней комнате. В результате я даже себе самой боялась признаться с своей надежде.
И я научилась хитрости погружаться в повседневность, в дела и обычные занятия, а по ночам в мечты о возвращении Тобайеса. Он вернется, сойдет вниз из золотистого своего туманного далека и, озарив свои благородные черты улыбкой победителя, спасет меня.
Но от чего ему меня спасать? Не от надежды же на счастье, которое я узнала, и не от собственной его гордости за меня!
Но, господи, как далеко еще было до его возвращения!
Той осенью меня навестил Сет, приехавший из Виксберга; он был теперь в чине капитана и о войне не рассказывал ни слова, как вообще почти ни о чем не рассказывал во время загадочного своего визита. Но сидя со мной в бедном домишке, который я снимала теперь у одной семьи, столуясь вместе с хозяевами, и слушая в тишине, как возится хозяйка в кухонной пристройке, Сет прервал долгое молчание, сказав тоном человека, решившегося наконец приступить к трудному делу:
— Я хочу вам кое-что показать.
Он передал мне конверт.
Первым я увидела дагерротипный портрет женщины — круглое, с обвислыми щеками лицо, низкий лоб, туго утянутые назад волосы, вытаращенные глаза глядят куда-то мимо, словно мира вокруг вообще не существует.
— Это моя жена, — сказал Сет.
— О, я ее знаю! — воскликнула я, потому что узнала этот отрешенный от всего мирского взгляд. — Она же училась в Оберлине! Это Ханна… ну да, Ханна Шмидт!
Да, я помнила эту бесформенную тушу, девушку, чье сырое оплывшее тело, казалось, грозится вытечь из платья, порвав напором своим пуговицы, плоть, обилие которой было так удручающе уныло — не бело-розовая пышность, а творожистая, сывороточная белизна, слегка подцвеченная розоватыми пятнышками прыщей, источающая слабый и тоже, кажется, творожистый, кисловатый запах немытых крынок, массивные ягодицы, шевелившиеся с неотвратимой медлительностью при каждом шаге, дыхание с печальным призвуком аденоидного посапывания — Ханну Шмидт, славившуюся как благочестием своим, так и глупостью.
Наверное, глаза мои меня выдали, потому что внезапно он со страстной решительностью сказал:
— Она святая женщина!
— Да, да, — согласилась я, быстро притворившись, что изучаю портрет, и пробормотала: — И очень красивая! — со всей убежденностью, которую способна была изобразить.
— Красивая… — раздраженно отозвался он. — Нет, она не красива. — Он даже вскочил с места: — Да и зачем прельщаться развращающими уловками красоты? — И после паузы, уже спокойнее, сказал: — Искать совершенства и совершенной радости — гибельный путь.
И наклонившись ко мне, он быстро выхватил у меня дагерротипы, словно боясь, что я их запачкаю.
— О, а дети, дети? — вскричала я, — я же не успела взглянуть!
— Да, дети… — рассеянно проговорил он, возвращая назад портреты.