— Я желаю счастья вам и Тобайесу. Это очень важно для вас — быть счастливыми, идти к той чистой, совершенной радости, о которой я когда-то говорил вам…
— О, я хочу простого счастья! — воскликнула я. — Быть счастливой как все, как люди вокруг… о, вы должны понять меня… как первый встречный, как любой прохожий на улице…
— Как люди вокруг… как люди, — эхом отозвался он и замолчал. Казалось, слово это чем-то его озадачило, потому что он повторил его.
Внезапно встрепенувшись, он откланялся и ушел.
На секунду я даже прислонилась к дверному косяку, давая улечься непонятному волнению. Потом направилась в заднюю гостиную к Тобайесу.
— Господи, — воскликнул он, — о чем можно было так долго разговаривать?
— О тебе, — со смехом отвечала я, — и ни о ком другом, милый! Бедняга Сет хочет удостовериться, что ты счастлив. А ты и вправду счастлив, милый? — Я подошла к нему пританцовывая и, чуть приподняв подол кончиками пальцев, пропела: — Ты счастлив, милый, счастлив, милый, счастлив, милый, счастлив? — После чего увидела, как лицо Тобайеса расплылось в этой его изумительной, неподражаемой улыбке. Он протянул ко мне руки, и сердце мое рванулось к нему, подпрыгнув самым натуральным образом.
О, зачем только понадобилось внешнему миру вторгнуться в нашу жизнь!
Но мир этот был тут как тут, вползал незаметно, как сквозняк в дверную щель, гнездился по углам, как пух, вламывался, как слон в посудную лавку, — все эти люди, речи, бумаги и письма, письма от друзей по Кембриджу, споривших, дававших советы, письма из Личфилда от отца Тобайеса, старинного приятеля Эмерсона, фабриканта, помогавшего деньгами и оружием истекавшему кровью Канзасу, банкира, знатока греческого, прогрессивного предпринимателя и реформатора труда на своих фабриках, верившего в Христа как в идеал человека, бесстрашного яхтсмена, чье красивое немолодое лицо я видела на портрете: лоб ученого, глубоко посаженные глаза с морщинками по углам от ветра и непогоды, нос — дерзкий и острый, как сабля пирата, решительность выдвинутого вперед подбородка чуть смягчают бакенбарды — лицо сына без ослепительной красоты его, камень, из которого высечена была эта красота; сын показал мне его портрет со словами: «Вот, это отец», а потом добавил: «Тебе надо познакомиться с ним. Он, можно сказать, человек образцовый».
Письма от отца приходили каждую неделю — толстые, исписанные черными чернилами, твердым решительным почерком, так же решительно судящие обо всем на свете:
«…как мне представляется, против твоей идеи постепенного и ограниченного введения избирательного права можно выставить один довод с точки зрения свободных негров. Ты прав, когда говоришь, что судьба Республики зависит от просвещенности электората и о просвещении его надо заботиться. К просвещению способен всякий, иначе зачем бы Господу посылать к нам в мир человека во всех отношениях совершенного в качестве недосягаемого образца, к которому мы тем не менее должны стремиться?
Тобайес прочел мне это письмо, как читал мне и каждое из отцовских писем, и когда он читал, я заметила морщинки в форме буквы «V», появившиеся у него между бровей, морщинки, всегда свидетельствующие о том, что его что-то тревожит. Так или иначе, но письмо он отложил в сторону, не дочитав до конца.
Но однажды он вернулся к этому письму, подойдя к письменному столу и вытащив его из ящика, когда у нас были гости, в том числе полковник Мортон с мисс Айдел, и спор разгорелся не на шутку.
Полковник Мортон защищал ограниченное избирательное право.
— Большее пока невозможно, — твердил он, — особенно в ситуации, когда половина северных штатов не дает им права голоса!
— Да, — сказал Сет, — но Север достаточно добродетелен, чтобы самостоятельно провести реформы; здесь же, — он обвел вокруг себя руками, держа их ладонями вниз, — добродетель следует прививать насильно.