— Бедная Крошка Мэнти! — участливо проговорила она и скрылась.
На следующий день Тобайес вернулся. Я не стала ждать. Сразу же повела его в заднюю гостиную, усадила на диван, сама села рядом и, прижав к груди его руку, рассказала ему все. Рассказала, как давным-давно решила, что он все знает от Сета, и он вспомнил, как Сет пришел к нему с разговором обо мне. Рассказала ему, как была все это время уверена в том, что Сет открыл ему другую тайну — о моем происхождении, что в жилах моих течет негритянская кровь. Потом я бесхитростно поведала ему всю мою историю — как была схвачена и продана в рабство. Рассказывая, я не глядела ему в глаза, сидела примостившись в сгибе его правой руки и прижимаясь к нему, и взгляд мой был устремлен куда-то в угол комнаты, к изящной вазе севрского фарфора на столике розового дерева, словно я желала укрыться, спрятаться за материальность вещей. Глядя на вазу, я говорила:
— Меня купил человек не злой, неплохой человек. В одном только отношении я оставалась для него рабыней, но он был добр ко мне. Вот эта его доброта и делала положение мое совершенно безнадежным, что извиняет мою нерешительность, из-за которой я не совершала новых попыток бегства и убить себя тоже не пыталась. Но в конце концов все-таки он дал мне вольную.
Я замолчала, выжидая, силясь прочесть его мысли по дыханию. Но его дыхания слышно не было. Казалось, он вовсе не дышит.
Потом я сказала:
— Я не собиралась обманывать тебя. У меня и в мыслях этого не было.
Меня охватила слабость, вялость, даже сонливость. Как будто рука, мертвой хваткой сжимавшая мою жизнь, внезапно разжалась. Я почувствовала, как тело мое скользнуло вниз, а голова опустилась на его плечо. Рука его высвободилась из моих рук, упавших вдоль тела, и легла на мою грудь. Она была неподвижной и тяжелой, словно на груди моей покоился какой-то неодушевленный предмет. Потом я заставила себя взглянуть ему в лицо.
Лицо его казалось таким далеким. Спокойное, прекрасное лицо с точеными чертами. На секунду явилась путающая мысль, что он ничего не слышал, думая о чем-то своем, не обо мне, не о моей истории, а может быть, и ни о чем не думая — так неподвижно было это лицо, эта голова статуи.
Но думая так, я продолжала говорить. Я говорила:
— Вот я какая. Но какой бы я ни была, я всецело принадлежу тебе. Поступай со мной как знаешь.
Лицо его загорелось чистым, ясным светом, светом, идущим изнутри, словно мрамор ожил и биение пульса, ток крови умягчили его. Лицо осветила улыбка — удивительно чистосердечная, милая и доброжелательная. Я почувствовала, что и мое лицо расплывается в ответной улыбке, словно свет его души бросил лучезарный отблеск и на меня.
Он сказал:
— Ты мое самое драгоценное сокровище. Теперь даже больше, чем всегда. Больше, чем всегда.
И он поцеловал меня, а оторвавшись от меня, сказал:
— Ты — это данный мне знак.
Примерно в половине восьмого, после торопливого ужина, Тобайес ушел. Ему надо на собрание, сказал он, собрание крайне важное для завтрашней сессии.
— Да, и поскорее возвращайся, дорогой, — сказала я, вглядываясь в его лицо, в котором мне почудилась тень отчуждения и озабоченности. Трудно было даже представить себе, как стану я ждать его возвращения.
Но так странно устроена душа, лишь только он ушел, я почувствовала, что рада одиночеству. Оно было мне необходимо, чтобы привыкнуть к тому, что произошло, и совладать с ним, осознать, что стена, загораживающая от меня полноту мира, наконец, разрушена. Мне нужно было время, чтобы насладиться открывшимся передо мной прекрасным пейзажем. Или можно сформулировать это по-другому: я испытывала почти физическую потребность заново ощутить себя, свое тело, только что испытавшее такой восторг и упоение, а сейчас погрузившееся в молчаливую созерцательную сосредоточенность, во мраке которой внезапно, словно солнечные зайчики, вспыхивали радужные пятна света. Я словно ощупывала себя. Я шагала взад-вперед по комнате, и мне хотелось ощупать себя — свое лицо перед зеркалом, свою грудь, — чтобы удостовериться непонятно в чем.
Бродя так по дому, на который постепенно наползал вечерний сумрак, я внезапно с удивлением подумала, почему же сама я все время считала, что Тобайес знает, и почему разговор с ним так все переменил? В самом этом вопросе заключалась какая-то смутная неловкость, тревога. Наверное, поэтому я просто не задавалась по-настоящему этим вопросом, не спрашивала себя, действительно ли верю в то, что Тобайес знает о моем происхождении. Неужто я тешилась обманчивой надеждой, что он знает всё, укрывшись в двусмысленности, двойственности такой надежды, веря и в то же время не веря?
Но как бы там ни было, бродя в тот вечер по дому, я внезапно поняла, что самого по себе знания еще недостаточно, что должна была сама рассказать ему все.