И вот зажатую в пролетке между коренастым и звероподобным телом того, кто растолковал мне мой юридический статус, и сухим костяком старого мистера Мармадьюка, объяснившего мне, так сказать, мой статус экономический, меня несло вперед в гаснувшем свете дня мимо сумеречных, по-зимнему бедных лугов и полей, мимо лесных чащоб, оглашаемых лишь дальним вороньим карканьем, прочь из прекрасного края песен и легенд, из Кентукки, обиталища счастья и радости.
Мы ехали все дальше, а перед моими глазами все еще маячил Старвуд, такой, каким я увидела его, оглянувшись в последний раз, когда пролетка покатила по аллее: могучие деревья и промелькнувший за ними, как бы отступавший во мрак белый усадебный дом, а на переднем плане, под деревьями, кучка людей — какой-то джентльмен заботливо помогает подняться тетушке Сьюки, какая-то дама склонила голову и прижимает к лицу руку, будто не в силах смотреть на открывшуюся ей картину, и еще другой джентльмен, он выступил вперед, отделившись от группы одетых в черное фигур, его правая рука решительно поднята, словно он кричит или зовет.
Но если он и кричит, крика не слышно, и помню я лишь жест его и фигуру, навеки застывшую в моей памяти, как застыли все они, все эти фигуры в памяти, скорбной для меня — нет, и для них тоже, — когда мы устремлялись в сгущающейся тьме к скупым огням Данвилла, где меня поместили на чердаке огромного, почти без мебели, гулкого дома мистера Мармадьюка. Заперли на чердаке.
Потом мистер Мармадьюк принес мне поесть — еду, по всей видимости, приготовленную им самим. Я так и вижу его в рассветном полумраке или поздним вечером в пустынной и заброшенной кухне его дома без слуг, стряпающего себе яичницу или мамалыгу, жарящего сало, готовящего жидкий кофе — словом, ту еду, которую он жадно поедал в молодые свои годы, или же о которой мечтал тогда.
Я глядела на стынувшее в жире мясо, на крапчатое яйцо и не могла есть. Меня окружали какие-то грязные коробки, чердачный хлам, темные, все в паутине балки, и все казалось абсолютно нереальным. Я тыкала в себя пальцем в полной уверенности, что это не я, что тело это принадлежит кому-то другому, несчастной, единственным чувством к которой может быть сострадание.
И вслед за этой мыслью тут же явился ужасный вопрос: неужели я здесь… нет, конечно, это не я, но все же, неужели я здесь, потому что не умела по-настоящему сострадать и жалеть? Слушая в Оберлине всякие истории из жизни, я испытывала жалость к страдальцам, но достаточно ли сильно было это чувство? Действительно ли принимала я близко к сердцу эти истории о жалкой участи несчастных рабов, о том, каково это на самом деле — быть невольником? Так, может, в этом и причина — что не знала жалости, сочувствия, что не хранила в сердце веру?
Размышления мои были прерваны каким-то шевелением у двери, которая внезапно открылась. Я приняла это за знак и, бросившись к двери, схватила за рукав вошедшего мистера Мармадьюка, настойчиво умоляя его:
— Послушайте… вы должны выслушать меня! Выслушать, потому что это истинная правда! Честное слово, я не такая бессердечная, это ошибка! Все не так! Со мной это не может случиться! Ведь я Аманта Старр! Аманта Старр!
Он глядел на меня сверху вниз, мучительно, пристально вглядывался, потом сказал:
— Верно. Ты Аманта Старр, это правда. И потому-то ты здесь, именно потому, что ты — это ты. Так-то, барышня!
И с этими словами, от которых я буквально замерла, парализованная услышанным, он повернулся и, взяв поднос, отворил дверь и вышел.
Он ушел, а я все стояла, оглушенная этими ужасными словами. Но почему я ощущаю этот ужас? И тут же явилась мысль:
И я подумала:
В конце концов я все-таки заснула, но спала плохо, беспокойно. Раз или два на лестнице, ведущей ко мне на чердак, мне почудились шаги. А потом вдруг с совершенной ясностью я услышала, как пробуют дверную ручку.
В Данвилле мистер Мармадьюк от меня не избавился, а повез в Лексингтон, куда собирались для торгов и сделок множество торговцев живым товаром — и отборным, и тем, что попроще. Выбранных рабов транспортировали потом вниз по реке. Мистер Мармадьюк продал меня не на торгах, а по личной договоренности мистеру Кэллоуэю, человеку в своем деле известному, набиравшему партию в Луизиану.
На следующий день после моего водворения на чердак мы отбыли в Лексингтон, но прежде чем это произошло, мистер Мармадьюк рассказал мне, что кое-кто старается мне помочь. Дамы из церкви в Сент-Томасе приходили к нему с визитом и настоятельно просили подождать до тех пор, пока они соберут пожертвования или, возможно, устроят благотворительный базар.