Она кинется к своей старой служанке-негритянке и, уткнувшись ей в плечо, воскликнет: «Вот, тетушка Мэтти, она знает, хотя бы она знает, какое это для меня унижение. Потому что она тоже жила в Бакхэмптон-Мэноре и любила меня».

Мать моя была из Бакхэмптонов и забыть об этом не давала никому и никогда. Бакхэмптоны из Бакхэмптон-Мэнора, усадьбы, сожженной тори. Да, она тоже принесла жертву на алтарь свободы. Но смотрите, как отплатила ей свобода! Теперь у нее осталась одна покалеченная и полоумная негритянка, это у нее, которая владела тысячью рабов, за счастье почитавших ухаживать за ней и предупреждать малейшее ее желание!

Так или иначе, но на груди у этой полоумной негритянки она находила утешение, если только не ругала ее последними словами за подгоревший хлеб.

Подняв потом голову, она оглядывала комнату. Бог свидетель, что похвастать тут было нечем — комната имела унылый вид, полуподвальная, а в окошки можно было видеть ноги прохожих, комната с вытертым до дыр ковром, с поломанной мебелью, с зеркалом в облезлой золоченой раме и мутным, как вода в трюме.

Да, забыл сказать, что зеркало это тоже было из Южной Каролины. О да, конечно! Оно висело в большой комнате отцовского дома, и миллион негров каждый день с утра до ночи терли его и чистили.

Потом она вставала, подходила к зеркалу и, вглядываясь в свое отражение, тыкала в него пальцем.

— Смотри, до чего я дошла! — восклицала она. И с каждым словом заводясь все больше и больше, опять и опять начинала говорить о том, какому грубому, бесчувственному и недостойному человеку отдала она свое сердце.

А отец все сидел сгорбившись в своем сюртуке и только втягивал голову в плечи, а лицо его как-то желтело и покрывалось пятнами, что неудивительно, как я думаю, если тебе за пятьдесят, а служишь ты простым клерком у судового поставщика и дела твои идут все хуже и хуже, и ты досадуешь и злобишься, и зрение твое портится день ото дня, и цифры в гроссбухе расплываются у тебя перед глазами, а в ушах все время, даже во сне, этот голос, и, кажется, даже в могиле ты будешь слышать его, этот неумолчный голос, который точит и точит душу, как жук-древоточец, а сын твой глядит на тебя из своего угла, словно готов плюнуть тебе в лицо, потому что ты для него ничто, грязь под ногами.

Но грязь ты для него по причине иной, чем ты думаешь. Он презирает тебя, потому что ты продолжаешь сидеть втянув голову в плечи, вместо того, чтобы вскочить и вцепиться зубами ей в глотку.

Да, я действительно так считал, и было мне так скверно, что хотелось зареветь, словно я совершил что-то ужасное, преступление, гнуснее которого не придумаешь.

Но самым скверным было, когда порою она входила ночью ко мне и, сев на краешек постели, со слезами склонялась надо мной. Она понимает, какой злобной фурией выглядит, и ей это ужасно сознавать, но она так несчастна, говорила она. И я должен ее любить, потому что она моя мамочка, и если я стану ее любить, ничего другого ей не надо — счастье вернется к ней.

Думаю, в такие минуты я любил ее или пытался любить. В минуты, когда мне на лицо капали ее слезы. И в то же время терпеть это не было сил.

А потом все кончилось. Мне разрешили бросить школу. К чести моей матери надо сказать, что каждый сэкономленный цент она откладывала, чтобы было чем платить за мое учение, чтобы мог я осваивать премудрость Евклидовой геометрии и Цицероновой латыни вместе с другими сопляками и не хуже иных прочих, но что, спрашивается, мне дало это в жизни?

У матери моей была подруга, чей дядя считался человеком очень богатым. Он дал мне работу в своем банке, где мне тоже, по общему мнению, предстояло со временем разбогатеть, обзавестись большим домом, и миллионом слуг-негров, и золоченой каретой, чтобы мать моя могла наконец почувствовать себя как в родном доме.

Беда, однако, была в том, что я глядел на лица других служащих, а служащие эти глядели на меня, и я знал точно так же, как это знали они, что лет через двадцать я стану похож на них, и даже если и разбогатею, мне это будет уже ни к чему, потому что работа выжмет из меня все соки.

Вот поэтому я и ушел и нанялся подмастерьем к корабельному плотнику.

Война к тому времени окончилась, каперство сворачивалось, все тряслись над своими деньгами. Единственное, что давало прибыль, — это постройка невольничьих кораблей. Захват невольников стал тогда противозаконным, африканские берега патрулировались англичанами, и единственный транспорт, который был им не по зубам, это клипер, построенный в Балтиморе.

Работу я смог раздобыть лишь потому, что запросил чистый пустяк.

Придя домой, я объявил им о новой своей работе.

Казалось, мать вот-вот хватит удар. Она зашаталась. Побелела как смерть. Потом лицо ее стало свекольно-красным. Она сказала: «Простым рабочим… И это мой сын!» Она заговорила о том, какое прекрасное воспитание получила, о том, что у нее были тысячи слуг и все они ее обожали. Сказала, что дурная кровь всегда скажется и что, видно, я пошел в отца. И высказав с рыданиями все это, она затихла на груди у своей невольницы.

Перейти на страницу:

Все книги серии Камертон

Похожие книги