Уже на станции стало понятно, что почти все опять изменилось. Тусклые краски, заросли невыполотой лебеды, старые деревянные дома на высоких фундаментах, многие еще с межвоенных финских времен, а некоторые и вообще давнишние дореволюционные дачи – все они почти исчезли. Вместо них появились по большей части кричащие, разнузданные сооружения, огромные заборы, поднявшиеся на валу случайных, бурлящих, незаработанных денег. Как ему показалось, улицы как-то сдвинулись, сбросили кожу, запутались. «Куда же ушли улицы?» – подумал Митя. Он ходил по этим улицам и не узнавал даже перекрестки. Попытался найти маленькое стеклянное кафе, стекляшку, где продавали сваренные вкрутую яйца и где они с Полей целовались в полутемном углу, с той Полей, давно уже мертвой, в луже рвоты и бездонного иерусалимского отчаяния. А вот тогда ей было все равно, или она, как обычно, ехидно и естественно притворялась, а ему было действительно стыдно и страшно, страшно, что увидят соседи и расскажут родителям, а Поля смеялась, она знала, что приехала ненадолго, что ее ждет ее жестокая и теплая, широкая Москва, а потом все-таки отпустила его, коротко рассмеявшись еще раз, сжалилась, и они стали спускаться от стекляшки вниз по косогору, вдоль соснового леса, к берегу залива, где лежали лодки, и там уже было темно, но почему-то как раз там, в темноте, Поле вдруг расхотелось целоваться; она сидела на перевернутом борту пустой лодки и смотрела в темную пустоту залива.
– Я бы хотела здесь остаться, – сказала Поля тогда. – Навсегда. Ты бы похоронил меня прямо здесь, поливал каждое утро из лейки, и сквозь меня пророс бы цветущий кактус, как и полагается каждому еврею. Ты бы показывал мне в разные стороны и говорил: вот тот большой двухэтажный дом – это дом самого Шостаковича, а эта времянка, там, в глубине участка, – домик Ахматовой. А еще вода. Столько у вас воды. У нас так не бывает. Я всегда ненавидела вас за это.
– Нас, – спросил Митя, – ненавидела? Я не знал. А кого нас?
– Не совсем ненавидела, – объяснила Поля. – Скорее завидовала, хоть и знала, что у нас лучше. У нас ведь лучше?
Митя промычал нечто невнятное; он хотел, чтобы она договорила.
– Мнешься, – сказала она вместо этого. – Не хочешь сказать, что у нас лучше, а ведь правда лучше. И леса с подлеском, зеленые и теплые, и на Клязьме можно купаться, и театры, хоть каждый день ходи, и системных у нас больше.
– Ну да, – сказал Митя.
– И Труба наша настоящая, – добавила Поля.
Но Мите вдруг расхотелось смеяться, и он промолчал.
– Вот за это я вас ненавидела, нет, что ты, какое ужасное слово, никогда вас не понимала, как будто вам ничего из этого не надо. Но ведь так не может быть. Вы просто притворяетесь. Вам нужно то же самое, только еще больше.
– Бабушка, – объяснил Митя, – говорит, что это так, потому что это наш север.
– Ерунда это все, – ответила Поля. – Чистейшая ерунда. Прости.
– За что прости? Ты такая же. Тебе же тоже ничего не нужно.
– Мне нужно все, – убежденно сказала Поля. – Мне нужен весь мир. Все видеть, все понять, все знать, все пережить, все страны, все цветы вобрать в себя глазами, пройти по всей земле горящими стопами… Это вы тут можете сидеть в ваших сизых болотах, на ваших безупречно прямых проспектах.
– Хорошо, – сказал Митя, мысленно согласившись. – Значит, поехали.
– Куда? – изумленно спросила Поля.
– В Коктебель? – Митя сделал вид, что удивился не меньше. – Ты же сама сейчас попросила.
– Идиот, – сказала Поля. – А еще вы привыкли, что ничто, решительно ничто не говорится у вас в простоте душевной.
– Наоборот, – возразил Митя, – напрямую мы говорим как раз всё. Почти.
– Каков кретин. И когда?
– Завтра? – спросил он.
– Нет уж, – ответила Поля. – Сначала я хочу на хату за шмотками.
«Зато теперь нам нужно все, – подумал Митя, разглядывая поднимающиеся над заборами разухабистые дворцы. – Но к понять это уже не имеет отношения, и к увидеть тоже, и Поли сколько лет как нет», – добавил он, стараясь удержаться на тонком лезвии спокойствия, и сжался; душу не по-хорошему рвануло. «Сколько лет прошло. Мог бы хоть на могилу ее слетать. Или заехать, когда был в Москве. Но не заехал. Кактус там посадить. Хотя выкорчуют, наверное. А какой бы из нее мог получиться славный кактус». «Направо Шостакович, прямо Ахматова», – вспомнил он и продолжил: «Что же, к Анне Андреевне так к Анне Андреевне». Выпрямился и наугад, по сдвинувшимся перебежавшим улицам, зашагал в сторону железнодорожного полотна.