Читал я Ивану Львовичу и мои собственные стихи. Он очень придирчиво их критиковал и приучал меня бережно относиться к грамматическим формам и сознательно ставить знаки препинания, что действительно очень важно в поэзии. Я еще тогда не мог отдать себе отчета, почему мне так скучно у Милорадовичей, где Александра Александровна восклицает: «Вы — лебедь!», и почему меня тянет к Ивану Львовичу, который беспощадно критикует каждый мой стих, и где все относятся ко мне, к моим идеям и поэзии благосклонно, но не без легкого смешка. Но здесь сказывалась моя потребность в самовоспитании и работе над собой. Свободно разрешив мне не посещать гимназию, Иван Львович тем не менее зорко следил за ходом моих занятий, подтрунивал над моими неудачами по математике и таким образом поднимал во мне сознание долга и доверие к своим силам.
Старинные гравюры Шекспира смотрели на нас со стен; входила прислуга и стлала Ивану Львовичу постель на жестком кожаном диване. Человек стоического склада, живший размеренно и по часам, Иван Львович питал отвращение ко всему разнеживающему и роскошному. В гости он ходил редко; несколько раз в год посещал театр, июнь и июль проводил в своей нижегородской деревне; был настолько равнодушен к путешествиям, что ни разу в жизни не побывал в Петербурге.
Между тем из гостиной раздавался звон чашек и стаканов; в кабинет вбегала Маша и нежно обнимала любимого дядю. Они всю жизнь были большими друзьями, и Иван Львович являлся ей защитой от теток.
Скоро мы начали с Машей играть в шахматы. После чая мы садились за столиком в углу и расставляли шахматы. Гостиная пустела, все расходились по своим комнатам, и только одна жена директора Елизавета Николаевна неизменно пребывала в гостиной, не оставляя нас наедине с Машей и погруженная в чтение какой-нибудь книги. Между мной и женой директора установилась большая симпатия. Она была совсем иная, чем женщины из семьи Поливановых. Молчаливая, с черными большими глазами, чуждая общества и всяких литературных интересов, она жила какой-то своей, отдельной от всех, внутренней жизнью. То мистическое и странное, что было во мне и что возбуждало легкую иронию в Иване Львовиче и других членах семьи, как будто влекло Елизавету Николаевну, хотя она очень редко со мною разговаривала. Это была настоящая русская женщина, с какой-то глубиной, не видимой другим и не ясной для нее самой, покорно несшая нелегкий крест своей жизни. А лицом она напоминала византийских Богородиц.
Так проходили у меня конец марта и апреля. Особенно запомнился мне один вечер. Разразилась первая весенняя гроза. Гром трещал, и ливень хлестал за окном, а в комнате Ивана Львовича, споря с громом, играл граммофон. Из трубы гремел могучий голос Шаляпина:
Молнии вспыхивали, весна торжествовала свою победу, а там, внизу, я знал, что уже звенят стаканы и чашки и ожидает шахматная доска.
III
Кроме директорского дома я часто бывал у моего попечителя Рачинского. Квартира его во дворе губернского правления была маленькая, сводчатая и темная. Кабинет Григория Алексеевича был немного больше, чем купе вагона. Столовая была тоже небольшая, и в ней висели портреты Рембрандта и Веласкеса. Обыкновенно я приходил к Рачинским завтракать, и Татьяна Анатольевна угощала меня особыми пельменями, с обильным возлиянием уксуса и острыми пикулями. Рачинский приходил на несколько минут из губернского правления, в мундире, утомленный, запыхавшийся, и скоро опять убегал «наверх». Тогда еще Рачинский хотя и более своих сверстников сочувствовал молодежи, но все же вел с ними упорную борьбу, не признавал Бальмонта и Брюсова, постоянно говорил об опасностях мистицизма и достоинствах точных наук. Как раз этой весной вышла книга Бальмонта «Будем как солнце», где на оранжевой обложке был изображен весьма безобразный голый человек, очевидно уже уподобившийся солнцу[275]. Тогда еще не привыкли к таким вещам. Это была первая декадентская книга, где эротика переходила уже в явную порнографию. Венкстерн и Вельский смотрели на эту книгу только как на порнографический курьез. Когда я принес «Будем как солнце» Рачинскому, он отшвырнул ее, сказав:
— Устал я, как собака, и не до того мне, чтобы быть как солнце.