— Именно подозревая это твое желание, Мария Александровна имела на днях со мной разговор. Она сказала: «Я слышала, что Соловьев собирается к нам в имение. Передайте ему, что мы всегда рады его видеть, но в этом году у нас такая теснота, что нельзя уложить постороннего человека. Мы не можем его пригласить».
Наступила минута мертвого молчания. Видя, что я близок к отчаянию, Бельский спокойным голосом продолжал, смотря на меня умными карими глазками:
— Я понимаю, что это для тебя тяжело. Но, мой друг, ведь есть бумага, перья, чернила. Можно переписываться.
В ответ на это я начал бурно изливать мое отчаяние. Бельский покорно слушал. Вдруг у меня сверкнула одна мысль:
— Леонид Петрович, — сказал я, — ведь имение Шепелевых близко от Болдина?
— Да, в нескольких верстах.
— Почему мне бы не поехать в Болдино — собирать материалы для биографии Пушкина?!
— Да, вот в самом деле хорошая мысль! — весело воскликнул Бельский. — Поезжай собирать материалы. Ах, ах! — принялся он отечески поварчивать, — рано же собрался ты жениться!
— Жениться? Я вовсе не собираюсь жениться.
— Как? Не собираешься? Чего же ты хочешь?
— Просто я ее люблю, а что будет дальше, не знаю.
— Ах, ах! Мой друг! Нельзя же играть в любовь. А об ней ты не думаешь? Или ты, может быть, сомневаешься в том, что она тебя любит? Не сомневайся, мой друг, она тебя любит. И если ты не имеешь серьезных намерений, это очень безнравственно. А Марья Александровна давно уже мне говорит:
Я сидел совершенно сбитый с толку. О возможности женитьбы, о возможности чего-нибудь безнравственного мне до сих пор не приходило в голову. Между тем сама истина и само добро говорили тогда устами пошловатого Вельского.
— А Михал-то Михалыч ко мне приходил! — продолжал Вельский. — Тоже свои дела! Ох, ох, ох!
Я долго сидел у Вельского. Он открывал ящик письменного стола, читал мне свои старые стихи, но я плохо слушал. Ехать в Болдино я решил бесповоротно. Когда я уходил и уже был в передней, Вельский мне крикнул:
— А ты прошлый раз хотел взять у меня «Белую лилию» Соловьева[281].
Я только рукой махнул. Вельский расхохотался:
— Не до того теперь! Одно только есть на свете: «Белая лилия».
Хотя я и решил ехать в Болдино и нашел для себя точку опоры в этом решении, наступили томительные дни. Я читал книгу об Абеляре и погружался в его споры с Бернардом Клервосским[282]. Рачинский все-таки объяснил мне, что книга написана протестантом, и святой Бернард вовсе не был таким негодяем, каким он изображен в этой книге. «Ундина», «Рыцарь Тогенбург» и «Замок Смальгольм» Жуковского стали моими любимыми вещами в эти дни. Ежеминутно я повторял про себя стихи:
Зрит корабль, шумят ветрила.
Бьет в корму волна.
Сел — и поплыл в край тот милый,
Где цветет она[223].
Или:
Не спалося лишь ей, не смыкала очей,
И бродящим открытым очам
При лампадном огне, в шишаке и броне
Вдруг явился Ричард Кольденгам[283].
Из чувства приличия я заходил по вечерам к директору. Иван Львович заканчивал последние дела, выдавал свидетельства и готовился к отъезду в деревню. За чайным столом без Маши было томительно грустно. Я старался быть особенно оживлен и остроумен.
Каждый вечер я брал лодку и уплывал от Крымского моста далеко за город. Вдали замирали удары железного молота, небо краснело, вспыхивали звезды. Я бросал весла, ложился вдоль лодки и закрывал лицо Машиным платком, от которого струился угасающий запах духов «Vera Violetta».
Москва становилась все более раскаленной и пыльной. Я почти потерял сон: тянуло в зелень и прохладу. В эти дни произошла неожиданная смерть и похороны Николая Васильевича Бугаева[285]. Затем я попал на похороны одной дамы, бросившейся под поезд. На этих похоронах я видел Вареньку Зяблову, которая была очень интересна, с розовым заплаканным лицом и в черном траурном платье. В довершение всех ужасов однажды я увидел во дворе старушку полоумного вида, направлявшуюся к моей двери с дорожными вещами. Это была Анна Николаевна Шмидт, психопатка из Нижнего Новгорода, считавшая себя ангелом церкви, а моего дядю Владимира Сергеевича— Христом. С упорством помешанной, с назойливостью агитатора она проповедовала свои бредовые идеи и теперь приехала ко мне, чтобы расположиться у меня с вещами и обращать меня в свою веру, убеждая меня, что мой дядюшка был Христом, а она сама, эта старушка, репортерша «Нижегородского листка» — ангел церкви. Это было слишком. Я придумал, что у меня еще продолжаются экзамены, и на все дни убегал из дома, пока не спровадил Анну Николаевну. Зашел я как-то к Боре, еще за несколько недель до смерти его отца. У него сидел какой-то чахоточный молодой человек, и они говорили о том, что мир кончается через несколько дней. Я махнул рукой и скоро распрощался.
Надо было выяснить, где оставаться на лето и где отдохнуть перед поездкой в Болдино. Дедово было закрыто: жить в нашем опустелом флигеле не представлялось возможным. Как-то ко мне заехал дядя Коля и после минутного молчания заявил: