Белые тона, голубые, морские, вот печка-морячка в уголке вместо нормальной росской печи, вот трюмо заморское, картины на стенах, драпировки парчовые…
Подобрано со вкусом, в тон, в лад. И дорого, и богато, и красиво. А Устинье все одно не любо.
На наше это.
Не родное!
Но о том она промолчит, а вот государыню похвалит лишний раз. Впрочем, боярыня уже поклонилась земно, Устинью за собой потянула. Потом выпрямилась – и в похвалах так и рассыпалась, благодарностью зазвенела, запела…
И спасибо вдовой государыне, что милость явила, что в палаты позвала, что принять соизволила. Что красоту такую увидеть разрешила… боярыня-то в Лемберге не была никогда, она и не знала, что так изысканно все обставить можно.
Царица послушала да и разулыбалась. А глаза все равно холодные. Оценивающие глаза. Жестокие.
И кажется Усте, что с той же улыбкой царица ей и нож в сердце вонзит, и повернет… уже вонзала. Не клинок, а слова, да ведь разницы-то нет!
Словами тоже убивают.
Жестоко и безжалостно. Иногда даже больнее, чем глупым холодным железом.
Вслух Устя ничего не сказала. И царица тут же прицепилась к ней:
– А тебе, Устинья Алексеевна по нраву убранство моих покоев? Али что добавить захотелось бы? Или, наоборот, убавить?
– Все у тебя красиво, государыня. А судить о том – не моего ума дело.
– А когда б твоего ума было?
– Тогда б сказала я, что моего ума недостанет. Вот как в возраст войду, детей рожу, кику примерю, так и судить о чем-то буду.
– Умна́. Что ж, устраивайся, Устинья. Выпей со мной чая дорогого, кяхтинского, из восточных стран. И ты, боярыня, не побрезгуй.
Куда там побрезговать!
Боярыня ни жива ни мертва за тонконогий столик села. А вот потом…
Это ж не самовар привычный, не застолье… это чашки из тоненького фарфора – руку напросвет видно. Блюдца как лист бумажный, пирожные чудные… кушать-то их как?
А к чему царица в чашку молоко наливает? [46]
Боярыня Евдокия и растерялась, было, а потом на дочь посмотрела.
– Позволь, государыня, я за тобой поухаживаю. Сколько тебе кусочков сахара положить? Один? Два?
– Поухаживай, боярышня. Два кусочка сахара положи.
Боярыня с оторопью смотрела, как ее дочь в чашку сливки наливает, как чай льет, сахар кладет диковинными щипчиками, как с поклоном чашку царице подает…
– Да за матерью поухаживай.
– Позволишь, матушка?
Евдокия только кивнула.
Лучше пусть Устя. Хоть позора не будет…
Матери Устинья просто чая налила, сахар кинула. Вот царица, зараза! Откуда ж боярыне знать, как эту гадость лембергскую пьют?
Устю она во времена оны дрессировала, как зверушку какую. Сколько ж она за этот чай натерпелась, век бы его не видеть, не пить! Но руки сами делали, как помнили.
– Матушка твоя без молока чай пьет?
– Да-да, государыня, – сообразила боярыня Евдокия. – Вкус у него такой… сложный.
– Это верно. Настоящий лембергский чай – это почти ритуал. Его надо ценить по достоинству. Но я смотрю, боярышня, ты в нем вкус понимаешь?
Себе Устя сделала чай с молоком.
Захотелось.
Тот вкус вспомнился из ТОЙ, загубленной юности.
– Мне, государыня, травяной взвар милее. А если с медом, так и вовсе ничего лучшего не надобно.
– Прикажу – принесут тебе.
– Ни к чему, государыня. Что тебе хорошо, то и остальным женщинам в Россе в радость будет.
Царица брови сдвинула.
Сказано вежливо, безукоризненно сказано. Но почему ей так и слышится – дрянью гостей напоила? Пакость сама пьешь, пакость людям предлагаешь?
– Не любишь, значит. А умеешь откуда?
– Бабушка у меня чай любит, – коротко разъяснила Устинья. – А я с ней пила, научилась.
– Интересная у тебя бабушка, боярышня.
Устя промолчала. Благо чашка в руках, можно ее к губам поднести, глоток сделать и восторг изобразить.
Именно изобразить. Потому как и в той жизни, и в этой Устя вкуса такого пойла не понимала. И понимать не хотела [47].
– Восхитительный чай, государыня.
– Налейте и мне чашечку?
Голос прозвучал неожиданно.
Раскатился бархатисто по комнате, прошелся клочком меха по коже, заставил мурашки побежать по спине Устиньи.
Она этот голос знала. Помнила.
На чаепитие пожаловала царица Марина.
Боярыня Евдокия чашку в руках не держала, а то б на себя опрокинула. На царицу уставилась, словно на икону, едва сообразила вслед за дочерью подняться, поклониться.
Хороша!
Белая рубаха, белый летник, белый венец на голове, все украшения – с бриллиантами, все золотой нитью расшито. Красиво невероятно.
И черные глаза сияют, черные локоны по белому шелку льются, алые губы улыбаются…
– Это и есть та милая девочка, которая Феденьке понравилась? Подойди сюда, милое дитя.
Устя так глазами захлопала, что вокруг ветер пошел.
– Матушка-государыня! Честь-то какая!
Марина покривилась. Любава усмехнулась.
Шпильку они обе поняли. Не была Марина матушкой. А уж со стороны Усти ее так назвать… возраст подчеркнуть? Как ни крути, Марина старше Устиньи лет на десять, а то и побольше. Да и заметно это.
Взгляд у царицы такой…
Девушки обычно так не смотрят. Холодно, жестко, расчетливо. Мужчины этого под ресницами и бриллиантами не видят, а вот Устя видела.
И знала, какой страшной может быть эта женщина. И жестокой.
Может…