Зато сегодня боярыня лучшие одежды вытащила.
Сама была в рубахе из дорогого заморского зеленого шелка, диковинными птицами расшитой, поверх алый летник надела с золотой нитью, душегрею волчьего меха накинула, на голову кику рогатую, тоже с жемчугом, надела.
Зарукавья, ожерелье, кольца – все при ней. Устя на это смотрела спокойно. Но когда мать начала ее одевать, воспротивилась.
В тереме царском встречают по одежке, пусть ее и видят, как птичку серую, невзрачную. Так что одежду Устя себе сама выбрала. Отец косился неодобрительно, но решил не спорить.
Бабье дело – наряжаться, а вот разбирать их наряды другие бабы будут, не он.
Рубаха простая, белая, летник светло-голубого шелка, голубая же повязка на голову, лента в косу.
На шею – только одно украшение: кулон с дорогой бирюзой персиянской. Этот кулон на рождение Устиньи прабабка дарила.
И ни колец, ни зарукавий – ничего.
– Хоть жемчуга бы надела, – ворчала боярыня, влезая в колымагу.
– Маменька, так краше царицы мне не одеться. Да и не так наш род богат…
– Не надо краше царицы! Но боярышня ты! Не девка сенная!
– Царица тебя, матушка, пригласила, не меня. А я так… пусть все так и думают. Взяла боярыня дочку полюбоваться на палаты царские, стоит, робеет в углу.
– Ох, Устяша, боязно мне. Царица же!
– Так и что с того, маменька?
– А о чем с ней говорить? Как себя держать?
Устя покопалась в памяти. Всплывало не слишком хорошее и доброе, но кое-что…
– Маменька, про то болтали, что царице цветы нравятся. Покойный государь Иван Михайлович для нее целую оранжерею построил и садовников из Франконии и Джермана выписал. И растения она до сих пор собирает. Может, о том вам и поговорить?
– Можно.
– Государыне вдовой, говорят, все лембергское ми́ло. Ей тот же Истерман мебеля заморские привозил, изразцы иноземные, картины какие-то… ежели что – хвали все лембергское смело, ей понравится.
– Похвалю, Устяша. Умничка ты у меня. А больше ничего тебе не ведомо?
– Маменька, так когда мне сплетни слушать? Что знала, не потаила.
– И на том спасибо, Устяша.
– Главное, маменька, не бойся ничего. Царица трусих не любит.
Устя поморщилась, вспоминая, как свекровь всегда разговаривала с ней.
Свысока.
Отдавая указания, ругаясь, требуя, попрекая, наказывая…
А Устя стояла и слезы глотала. Стояла и молчала. Стояла и кивала.
А если б хоть раз единый в свекровь вцепилась? Заорала, рявкнула, кинула ее на пол? Хоть бы что сделала? Стала б царица Любава ее уважать? Нет ответа…
Может, сегодня Устинья его и найдет?
Когда она в храме со вдовой царицей говорила, та спокойна была. Не ругалась, не кричала, ногами не топала. А ведь бывало всякое. И в Устинью она один раз тарелкой с дорогим заморским виноградом кинула. Не попала, но противно так было, когда черные ягоды по горнице катились, словно тараканы громадные от государыни вдовой бежали…
Не надо о том думать.
И вспоминать сейчас о том не надобно. Сейчас Устинье и так тяжко придется. Ой тяжко…
Фёдору у крыльца ждать не по чину было, а вот Михайле – в самый раз.
Он боярина и встретил, поклонился, улыбнулся – боярин Заболоцкий так и расплылся.
– Михайла, поздорову ли?
– Благодарствую, боярин. Все благополучно. Дай бог и тебе здоровья, и семье твоей…
– Ну, дочь мою, Устинью, ты знаешь. А вот и супруга моя, Евдокия.
Боярыня чуть поклонилась, но промолчала. Мужчины беседуют.
– А мне царевич поручил вас встретить и сопроводить. Знаю я, боярин, ты в палатах частый гость, а все ж к царице вдовой так просто не пропустят.
Боярин Алексей, который в палатах царских бывал раз то ли пять, то ли шесть, приосанился. А то! Конечно, бывал! И все тут знает…
Устя смотрела на парадное крыльцо, словно в прошлое проваливалась.
Такое же.
Совсем такое.
Через три года вот этого льва уберут, еще через десять лет перекрасят покои, уберут из них и птиц, и девушек с распущенными косами, и коней, по ветру летящих, и все символы росские.
Фёдору захочется все, как в Лемберге, устроить.
Водопровод новомодный сделать, стены побелить, позолотить, картины в рамах тяжелых на них повесить… как по Усте, так те картины на заборе бы развесить – ворье отпугивать. Да вот беда – прохожим плохо будет.
Такие там пакости изображены были…
Мужики голые, бабы, дети, сцены разные, часто и позорные, как соблазняют кого или похищают. К чему? А это мифы латские да грекские. Из них и сюжеты брались.
Вот еще докука. Ладно Лемберг, Франкония, Джерман – у них своей истории почитай что и нет, какие там мифы? Там же одеяло лоскутное, то княжества друг от друга куски отрывают, то воедино сливаются, то наново распадаются. Отстраиваться не успеваешь, какие уж тут предания?
Латам и грекам – тем получше. Тем предки хоть легенды свои оставили.
А чем росские хуже?
И больше их, и краше, и уж всяко картины приличнее будут!
Фёдору все было безразлично. Родную историю он корчевал так, что страшно становилось. Под корень обрубал, выжигал… ровно безумец. А что могла Устя сделать?
Только плакать.
Сейчас она плакать не будет.