Но сейчас Устя предупреждена. Она справится.
– Поднимись, деточка, дай на тебя посмотреть.
Марина руку протянула, чтобы Устинью за подбородок взять, но та уже выпрямлялась. Рука так в воздухе и повисла, как-то Устинья так сместилась, что царице до нее не дотянуться. А вроде и вежливо все, никто и не заметил.
Ан нет.
Любава явно заметила, улыбается, что та гиена заморская. А вот матушка ничего не видит. Смотрит, восторгается. Марина глазами сверкнула, но промолчала. А и что тут скажешь?
Нашла что:
– Хороша девица. И бела, и румяна. Пусть женится Феденька, вот радость-то тебе будет, Любава. Наконец внучков понянчишь.
Бабушкой Любаве быть точно не хотелось.
– Я бы и деток твоих понянчила, Маринушка. Да все пуста ты у нас, как кувшин дырявый.
Устя едва не хихикнула.
Вот так оно и было, тогда, в прошлой жизни. Как сойдутся две змеищи, так обо всем и забывают. Какая им Устинья? Им друг друга насмерть зажаливать надобно!
Как сцепятся, так и зашипят…
Самое спокойное для Устиньи время было.
После смерти Бориса Марину в монастырь отправили, насильно постригли. Черные косы ее срезали, вроде как налысо обрили…
До монастыря она не доехала.
Тати налетели, все в капусту порубили, изуродованные тела на дороге бросили.
Тогда Устя за царицу Марину молилась, за упокой. А сейчас вот и подумалось – правда ли? Чтобы такая змеища да сдалась запросто?
Ой ли?
Могла она кого другого подсунуть, а сама утечь?
Еще как могла.
И подсунуть, и подставить – совести и жалости там было, как у гадюки. Ты змее хоть сутки о добре рассказывай, пошипит она, а толку – чуть.
А после отъезда ее Любава как с цепи сорвалась. Устинье тогда вдвое, втрое доставалось.
Тогда она думала, что за Марину. А теперь?
Может, и правда сбежала царица? А свекровь о том знала, и бесилась, и боялась? И такое могло быть. И… может ли потом… Устя ведь после того так ребеночка зачать и не смогла! Так пустой в монастырь и ушла.
Маринка?
Для этого и порчи ненадобно, есть такие травы… пока женщина их пьет – нипочем не затяжелеет. Травы есть, отвары, заговоры. Устя их теперь тоже знает…
Неужели и это?
Задумавшись, Устя пропустила все «шипение», а вот ввалившихся в комнату мужчин пропустить не получилось. Шумные очень.
– Матушка! Тетушка! – Фёдор расцеловал сначала матушку, потом царицу Марину, которой обращение тоже не понравилось. Какая ж она ему тетушка? Скорее сестрица.
А потом уж подошел к Устинье. И к боярыне, которая сидела ни жива ни мертва.
– Боярыня Евдокия. Боярышня Устинья…
И так посмотрел… Усте даже противно стало. Словно слизень липкий по коже прополз.
Но сдержалась, поклонилась.
– Подарок у меня для тебя есть, Устинья Алексеевна. Прими, не побрезгуй.
Устя на мать посмотрела:
– Когда матушка дозволит.
– Д-дозвол-лю, – проикалась матушка. – К-когда нет в том урона чести девичьей.
– Да какой тут урон. – Обе змеи подарком точно заинтересовались. Гадины! – При матушке родимой, с царского дозволения…
Фёдор к двери повернулся – и Истерман вошел.
Только вот Устя как раз от него взгляд отвела. И обнаружила неожиданное.
Марина на Истермана смотрела… нет, не как на мужчину. Она не видит в нем мужчину, она не видит в нем орудие, она с ним не играет, не кокетничает, не подчиняет, не управляет.
Почему? Какие между ними отношения?
А вот царица Любава – напротив. Смотрит с улыбкой, ласковой такой… теплее она только на Фёдора смотрит.
Неуж…
Хотя чему удивляться, в тереме и не таких шепотков наслушаешься, была сплетня, что царица Любава светловолосым иноземцем увлекалась теснее, чем стоило бы.
Не поймали ее, понятно, да чего странного?
Царица молода была, Руди по юным годам очарователен, а вот царю к тому времени уж пятьдесят лет исполнилось, грузен, неповоротлив, куда ему до молодого мужчины?
Могло и такое быть. А уж после смерти царской всяко могло.
А что у него в руках?
Какой-то короб, тканью накрытый…
– По приказу царевича нашел для самой прекрасной боярышни Россы. Прими, боярышня, не побрезгуй…
Ткань в сторону отдернули, а на стол поставили… клетку.
Роскошную, вызолоченную. И в ней желтая канарейка.
– Примешь, Устиньюшка?
И как только Фёдор рядом оказался?
– Красота какая! – Царица Марина. Только смотрит она на клетку.
– Птица редкая. – Это уже Любава. – Ценная…
– Честь-то какая!
А вот и маменька голос подала.
Устя вздохнула. Как-то оно само получилось, не виновата она, язык сам повернулся.
– Иноземная птица, красивая… пленная. А ведь в клетке – пусть вызолоченной – несладко, правда, пташка? И воли у тебя своей нет, и права решать тоже. Захотят – поставят, захотят – подарят. Решат пение послушать – ткань снимут, надоешь – закроют, а то и вовсе выкинут. А клетка роскошная, золотая клетка, дорогая, наверное… о чем ты, птица, поешь? О тоске своей? О стране своей? Даже дай тебе свободу – ты не выживешь. И до дома не долетишь… Бедная ты, бедная…
Застыли все.
Фёдор глазами захлопал, как большой сом.
Руди первым понял:
– Права ты, боярышня. Может, государыню Любаву попросим? В ее оранжерее птица себя хорошо чувствовать будет? Там и другие есть, ей и тосковать будет некогда.