– Я лечу не болезни, а людей, – ответил он, подмигивая. И она убежала, потому что доктор ей нравился и вдруг засвербело в ногах и животе, чуть пониже легких: хотелось пойти вместе в сад, где никого нет, и он бы рассказывал ей об этих людях, но ей всего-то девять или десять лет, а в этом доме дети и взрослые держались порознь.
В день, когда доктор приводит Вили домой после побега из школы, они сталкиваются у калитки: Альма взбудоражена очередной вылазкой, челка липнет к вспотевшему лбу, она тяжело дышит. Доктор останавливает ее, приподнимает лицо за подбородок, чтобы она смотрела на него и не убегала. Кивает на окна их комнат на первом этаже.
– Ты ему нужна, – говорит он ей, – но и он тебе нужен.
В наступившей тишине доктор смотрит на нее как взрослый на взрослого, но мягко. И Альма забудет его слова, но не свое смущение.
В тот вечер Вили молча ест пиццу, которую кто-то из психиатров позаботился заказать в суматохе поисков, никто его не ругает, никто не просит рассказать, как было дело, он же делает вид, что не понимает ни слова.
Дни становятся похожими один на другой, Вили, даже если внутри него что-то грохочет, не показывает виду. Когда Альмин отец возвращается, они уходят вдвоем на долгие прогулки в сторону государственной границы, словно отец и сын. Их разговоры никак не сказываются на повседневной жизни.
В эти первые месяцы у них за столом лингвистическая шизофрения: Альмина мать говорит на
У Альмы складывается впечатление, что Вили за ней шпионит после школы, ходит за ней из комнаты в комнату, на площадку, где она играет с подружками, по тропинкам у кемпинга, где она бродит одна: следует за ней по пятам, но не затем, чтобы подружиться, скорее собрать информацию, как выслеживают врага. Альме кажется, что вид у него очень шпионский: черные волосы падают на глаза, лицо всегда в полутени, осторожные шаги.
В те годы, когда они с Вили приспосабливаются к существованию друг друга, ее отец приезжает чаще обычного, и вдруг оказывается, что это не доставляет Альме ожидаемой радости. Он приезжает со стопкой газет под мышкой, во взгляде, жестах возбуждение человека, только что побывавшего в самой гуще событий: в первый день он бодро напевает, кружит по комнатам, трогая все и сея беспорядок, остервенело печатает что-то на пишущей машинке, требуя, чтобы никто не заходил в комнату, пока он занят бумагами. Потом чары рассеиваются, и он погружается в семью, придумывает послеобеденные игры, целует жену и проявляет живой интерес к тому, как развивается революция в Городе душевнобольных. Они правда возили душевнобольных на море? А другие люди испугались? Ну, конечно, он так и думал! Да, разумеется, будем надеяться, никто не наделает глупостей. Да-да, ты права, если вдруг кто-нибудь умрет, то все прикроют. Но такого не случится.
В действительности так и происходит: кто-то умирает, и местные газеты и судебные инстанции тут же принимаются обвинять во всем этого самонадеянного доктора, этого чужака, который приехал проводить свои эксперименты в их городе. Кое-кто будет удивленно поднимать брови. Творческие люди начнут организовывать спектакли и манифесты в поддержку революции, приедет будущий нобелевский лауреат с женой, видный французский философ, Альмина мать подсуетится, чтобы розарий психиатрической лечебницы расцвел раньше времени. Вмешаются политики. Ворота не запрут, кровати останутся без ремней, а двери без замков, по крайней мере на какое-то время. Но это уже другая история.
Проведя несколько дней с ними, отец начинает барахлить, как разряжающийся аккумулятор вдали от источника питания: за столом то и дело теряет нить разговора, сложно поймать его взгляд, когда что-то ему говоришь. Он скучает по другой жизни, по праву быть несчастным и задумчивым, ни на кого не оглядываясь, по свободному одиночеству.
Альма ненавидит работу отца, ненавидит