– А вот и нет, Альма, имею, еще как. Это мой народ. И c хорошим миром твоего отца и моего отца и всей этой их хренью.
Он встает и смотрит на нее сверху вниз:
– Ты можешь побыть тут несколько дней, если нужно, но потом уезжай, война не место для женщин.
В ту ночь, в постели, с поднятыми жалюзи, потому что снаружи все равно только тьма, густая синь, такая непривычная для города, без единого фонаря или света фар:
– Тебе обязательно нужно было приезжать сюда? – спрашивает он ее, повернувшись на бок к ней спиной.
– А тебе?
– Я часть этого города.
Альма удивляется, как можно произносить подобные фразы с такой легкостью.
– Из-за твоих родителей?
– Нет, они были не из Белграда. Они переехали, когда я родился.
Тишина. Альма чувствует, как ноги Вили ищут ее ноги под одеялом.
– Моя мать с побережья; когда я был маленьким, она мне рассказывала, как прекрасно жить на море, после школы нырять и загорать с одноклассниками. Я никогда не мог понять эту ее ностальгию, потому что тут тоже можно купаться в Саве, когда вздумается, но для нее это было совсем не то… Наверное, ты можешь понять эту разницу. А отец родом из Воеводины, знаешь, где это? В общем, у северной границы. Так что они с твоим отцом были знакомы еще мальчишками.
Вили знает о ее отце гораздо больше, чем она.
– Белград нравился моим родителям, им нравилась идея жить в этом новом районе города, который стал символом того, во что они верили: bratstvo i jedinstvo. Братство и единство. Целый район, построенный трудовыми бригадами югославской молодежи. Они им гордились.
Раньше он никогда ей не рассказывал о своих родителях.
– Жаль, что ты не успел увидеться отцом.
– Он оставил мне письмо, – говорит Вили так тихо, что Альме приходится закрыть глаза, чтобы его услышать. – Не то чтобы прямо оставил, а спрятал среди своих книг, оно лежало там между Милошем, Гавелом и Мараи. Я нашел его в день похорон матери случайно, искал стихотворение, чтобы прочесть на кладбище, потому что был уверен: я не смогу произнести настоящую речь своими словами, даже с подготовкой. Я рылся в книгах моего отца и нашел конверт: там было написано мое имя.
Она пытается посчитать в уме, сколько лет Вили с родителями провел врозь. Двенадцать, а может, и больше. Когда Альмин отец привез его в дом на Карсте, Тито все еще правил Югославией со своего острова. Интересно, было ли это письмо написано для мальчика, которого они знали, или для воображаемого взрослого.
– Он даже придумал название, очень для него характерно. «Письмо побежденного победителю». И знаешь, что он в этом письме написал? Чтобы я позаботился о его книгах, мол, он всю жизнь потратил на то, чтобы собрать библиотеку, и это единственное наследство, которое он хочет мне оставить, он надеется, что этого хватит. Конец.
– И больше ничего?
– Издевательство, – говорит он, обращаясь во тьму.
– Наверное, книги были для него самым ценным в жизни, и он хотел тебе это сказать.
У Вили вырывается злой смешок, откуда-то из горла, а не из сердца:
– Знаешь, почему он завещал мне книги? Потому что думал, они сделают меня лучше. Я для него был никем, он хотел просветить меня, сформировать, сделать таким же, как он сам. Образованным интеллектуалом, диссидентом. Уж не знаю, что ему рассказывал про меня твой отец, они всегда поддерживали связь.
Альма хочет сказать, что ее отец тут ни при чем, но перемирие между ними пока слишком хрупкое.
– И этот тон, притворно смиренный: «
Она знает.
– Он всегда считал себя жертвой. Жертвой власти. В этом они все, жалеть себя, изображать жертв; а сами показывают пальцем, обвиняют. Все они одинаковы! Почему никто никогда не говорит о жестокости жертв? Они оправданы навечно. А почему? Потому что они интеллектуалы? Потому что они написали книги и читают лекции в университете, это делает их лучше других? То же самое с этим городом, который тебя так волнует, все беспокоятся и сочиняют истории об осаде. Это город поэтов, говорят они, хвастаются этим. К черту город поэтов. А мы? Мы единственные, кому есть дело до Югославии.
Альме приходится делать усилие, чтобы уследить за его мыслью, уловить нить, которая связывает отца Вили и его письмо с этой войной. Связывает в узел, который и есть Вили и его мучительная потребность принадлежать к кому-то, к какому-то месту, к дому. Скажите мне, кто я! На каком языке я должен говорить? Дайте мне место раз и навсегда, пока я не сошел с ума. («То, что быть сумасшедшим легко, – это миф людей, которые пышут здоровьем», – как сказал ей однажды врач, который делал революцию в психиатрии.) Она чувствует, как рука Вили дрожит в ее руке, и сжимает сильнее его ладонь, не знает, что сказать; она может только дать словам парить над ними в темноте, чтобы попробовать потом рассмотреть их получше и понять. Но не сейчас, не когда Вили так близко.
– Как ты здесь живешь?
Он поворачивает голову на подушке и смотрит на нее:
– Продаю сигареты, меняю марки.