Редкие публикации научных исследований, в которых ставится вопрос о систематическом – институциональном характере подобного насилия, остаются без внимания публики[124]. Они не вызывают какой-либо реакции ни в соцсетях, ни в журналистском среде. Объяснения этому можно искать в работе цензуры (самоцензуре), невежестве журналистов или сервильности интеллектуальной элиты, не желающей обострять свои отношения с властями или еще в чем-то. Но более адекватной, на мой взгляд, причиной было бы указание на стойкую отстраненность публики от неприятных вопросов, нежелание говорить на темы, которые не подлежат «обобщению», то есть затрагивать те аспекты коллективной жизни, которые имеют отношение к государственной власти как системе господства. Дело не сводится лишь к страху перед наказанием. Ступор возникает от приближения к таким символическим объектам, как «российское государство» (или людям, на которых распространяется ореол таких объектов), наделенным семантикой сверхзначимости или сверхценности. Любое сомнение при этом может расцениваться конформистским большинством как нежелательное инакомыслие или девиантное поведение, отторгаемое в принципе. Даже в «обществе» (то есть в той части образованного населения, статистически не очень значительной, отличающейся сознанием своей социальной ангажированности, резонерством и склонностью реагировать на текущие события) поддерживается своего рода табу на проблемы исторической обусловленности институционального насилия и его последствий для массовой психологии и морали. Можно сказать, что мы имеем дело здесь со своего рода инстинктом самосохранения людей, пугающихся даже тени мысли о природе нынешней власти.
Вместе с тем было бы глупо полагать, что факты такого рода никак не откладываются в сознании людей[125]. Повседневные события перерабатываются в опыт миллионов, теряя характер единичных событий и превращаясь в горизонт существования основной массы населения, не способной осмыслить и рационализировать сами истоки и причины таких практик. Этот опыт превращается в стереотипы и нормы не только культуры, но и социального поведения. Закрепленные в формах и методах социализации такие практики становятся частью системы социокультурного воспроизводства, а значит, передаются от поколения к поколению. И само по себе это является важнейшей проблемой для социологии и теории тоталитаризма или выхода из него.
Весной 2019 года сотрудники «Левада-Центра» провели большое исследование о распространенности насилия и пытках в правоохранительных органах России (репрезентативная общероссийская выборка составила 3400 человек старше 18 лет). Из его материалов следует, что
1. Насилие является инструментом давления на задержанных, получения от них информации или показаний, подавления их сопротивления.
2. «Порог входа» для возникновения конфликта с правоохранительными органами очень низкий; чаще всего конфликты возникают уже в самом начале взаимодействия с сотрудниками полиции и других правоохранительных органов. В этих ситуациях давление и насилие со стороны сотрудников полиции используется ими в инструментальных целях.
3. 25 % опрошенных россиян имели конфликты с сотрудниками правоохранительных органов, хотя бы раз испытали на себе пытки 10 %.
4. Пытки и другое умышленно причинение вреда здоровью происходят уже на стадиях, когда человек попадает в «систему». Позднее частота случаев применения насилия к попавшим в эту систему снижается.
5. Только в четверти случаев задержанным разъясняются их права. Среди респондентов, которые отметили, что к ним применялось насилие со стороны сотрудников правоохранительных органов, права не разъяснялись в почти половине случаев, что кажется не оплошностью, а рядовым поведением сотрудников правоохранительных органов.
6. Нельзя сказать, что к каким-то группам людей пытки и насилие применяются, а к другим – нет. Насилие – неотъемлемая часть работы сотрудников правоохранительных органов, от него не застрахован никто, в том числе родственники или друзья задержанных. Но несколько чаще объектами насилия со стороны правоохранительных органов становятся мужчины из нижних социальных слоев, в возрастной группе 25–45 лет, не обладающие специальными знаниями или ресурсами правовой защиты[128].