Из ее-то сердца к кому же они могли направляться, кроме Велико? Велико, Велико, отстукивал барабан, слышишь меня? Но он, видать, не слыхал — кабы слыхал, не звал бы ее так издалека, бог весть откуда: может, из того самого кольца, что окружил лес, то было кольцо смерти, она это знала. Но когда она порывалась пойти к нему, в это кольцо, чтобы рядом с ним принять общую смерть, над ней склонялся и начинал душить неведомо откуда возникший черный козырек. Лишь только догадывалась она, что это такое, голос Велико вдруг удалялся, делался глуше и глуше, но она явственно слышала, что он говорит, а говорил он, что со смертью одной не может свыкнуться человек, с ней-то ведь всего только раз и встречаешься, не разделишь с ней ни хлеба-соли, ни сладкого сна, ни пира веселого…
Слова приходили и уходили, словно их прогонял барабанный бой или время прахом засыпало. В душе ее воцарялась гневная тишина, и тогда снова звучать начинал голос Велико, теперь он будто с высокого синего неба доносился, над утесом, где она лежала и шевельнуться не могла от тяжести чего-то смрадного, воняющего кислым потом… А Велико объявлял, что он уезжает далеко-далеко и там ждет его уже не смертное кольцо, а фронт какой-то, но тоже смертный. Тогда она, собравши остатки сил, спрашивала: «Почему?» — ничего другого ей в голову не приходило. Но его даже такой вопрос тяготил, он долго молчал, а потом говорил, что, дескать, про смерть — это все ерунда, лучше бы до смерти задавило его то самое кольцо. А она снова спрашивала: «Почему?» «Чудо страшное на меня обрушилось, — отвечал Велико, — в тот самый день обрушилось, когда был я в огромной радости. А знаешь какое?» Она молчала, откуда ей было знать. «Ты, — продолжал он, — ты была этим страшным чудом». Она снова долго молчала, как будто вспоминая что-то, и, не вспомнив, опять спрашивала: «Почему?» Но он на ее вопрос не отвечал, говорил только, что не в нем одном дело.
Она было опять собралась сказать свое «почему», но он не дал ей времени. «Слушай, — начал он, — ты ведь помнишь Степку, вот вернулся Степка к себе в село, когда и я к тебе вернулся, я же тебе объяснил, какой я радостный был в тот день, и все радовались, вся Болгария, и что же наш Степка видит: избы, где родился, нету, пепелище одно от нее осталось; спрашивает, где мать, где отец, а люди молчат, вниз смотрят, в землю — там, значит, надо их искать. И Павел тоже, у которого двое детишек — он все песню про трех танкистов пел, помнишь? — один ребеночек светленький был, в него, а другой черноглазый, в мать; и он, как пришел к себе в село в тот день, ни жены, ни ребятишек и следа не сыскал; людей спрашивает, а они в землю смотрят — вот где, значит, ему искать их выпало. И Гергин, что целых три года мечтал одной рукой обнять свою девушку, а другой из карабина салютнуть вверх, до самого неба, и с ним то же: из лесу прибегает он прямо к себе в село, спрашивает старуху, что матерью приходилась его подружке: матушка, спрашивает, где же Пенка? А та смотрит вниз, в землю, и молчит; захотелось ему карабин обернуть к сердцу да выстрелить. Понимаешь ты, сколько ран в одном только нашем отряде открылось?»
Она зубы стискивала, не смела откликнуться, а он говорил: «Только у меня-то рана особая, не как у других: тяжкие у них раны, тяжче некуда, долго кровоточить будут, а все равно зарастут помаленьку, минется время — в забытье их беду отодвинет, а как уйдет с глаз беда — полегчает боль, успокоится, иногда только тенью мелькнет на горизонте, разбудит воспоминания, разворошит прошлое, даже слезы горючие вызовет, а потом заглохнет опять; а мне-то чем мою боль перемочь?»
Голос умолкал, не слышался больше. Какой голос! Он шел к ней, пробивая стены старого зала, ей хотелось слушать и слушать, а он исчезал, терялся, наверно, в том самом бездонном глубоком овраге, откуда несся призывный бой огромного барабана. Голос исчезал, да ей и самой не под силу становилось слушать его, тело вдруг наполнялось неостановимой дрожью, будто в нем угнездилась закрученная до отказу пружина, в любой миг готовая выбросить ее неизвестно куда, и новый какой-то голос грубо командовал: «Я тебя казнить не собираюсь, мать твою так, ты уж и без того вся расказненная. Вперед шагом марш!»