И кто-то с этим нестерпимо постылым голосом сталкивал ее с утеса, подгонял в спину штыком; она шла мимо ненавистных синих форм и фуражек с черными козырьками, вокруг орали, ухмылялись, сквернословили, потом старший их приказал: «Немедленно в город, в участок, там разберутся, что с ней делать». Как добрались, не помнила. Без передыху три дня и три ночи заливался-надсаживался кларнет, заглушая ее крики. Прав оказался жандармский начальник — разобрались, что с ней делать: и били ее, и насильничали, и волосы вырывали, и все пытали: «Говори, такая-разэтакая, не жить тебе, коли не скажешь, где скрывается смутьян и разбойник Велико Саджашки. Ну, будешь ты говорить?» А на третий день как пришли, поднялась она с грязного пола, в разорванном платье, растрепанная, они еще войти не успели, а она уж руку протягивала первому из них; руку его встряхнувши и расхохотавшись во весь голос, сказала: «Поздравляю! Правителям вашим крышка!»
И другому тоже тянула руку, но тот уж своей не дал, только глядел на нее чуть не с ужасом — по словам ее, видать, догадался, что с ней стряслось. А она снова заливалась смехом, бормотала: «Волхвы пришли, счастье мне принесли, и к вам придут, и вам принесут».
Раз уж такое ей счастье выпало, что злыдням делать, пришлось, выпустить. Шла она по какому-то темному коридору, ступала босая по холодной и грязной каменной лестнице, добиралась до выхода, уже солнце видела, уже руки к нему тянула, точно коснуться его хотела, и вдруг — грубый удар в спину, и она падала ничком на щербатую мостовую. Черная кошка, прошипев где-то рядом, карабкалась на глухую стену напротив, подглядывала за ней оттуда; трое детишек, две девочки и мальчик, стояли возле стены, одна девочка кричала: «Она себе нос разбила, глядите-ка, кровь потекла!» — и они бежать припускались что есть мочи.
Она поднималась, шла по раскаленной мостовой, выходила за город к плазгазской дороге…
А голос Велико все говорил про какой-то фронт. Велико, Велико, а что со мной-то случилось, это тебе не фронт? Да кабы только это, слушай, скажу я тебе, страшно было на том моем фронте, что ж, было да минуло, быльем поросло, а потом-то еще горшие ко мне муки пришли. Куда мне от них деваться, пришли ночи жуткие, темные, в небе облака мечутся, ветер завывает, свистит в ушах, словно по весне ивовая свистелка. Перед калиткой на улице старый вяз — помнишь его? — до самого неба ветви вскидывает, а вокруг темень, зги не видать, и в темени этой наползли во двор страшные чудища, одно на колодец взобралось, пасть разинуло, того и гляди проглотит, другое — на вертушке навозной, нависло над головой виселицей, а с телеги-то не кнут торчит, а палец на тебя уставлен, огромный, прокурорский, как увидала я — без души осталась, я же знала, что прокурор скажет: «Именем его величества осуждается Добричка Добрева Карадобрева из села Плазгаз на лютую смерть!» Я кричу: «Нету на мне никакой вины!» А уж чья-то злая рука запихнула мне в рот вонючую тряпку, и голос мой застрял в горле, куда-то пропал. Может, и оттого он пропал, что прокурор обратился вдруг в дюжего палача, в прорезях маски глаза сычиные посверкивают желтизной, сверху до пояса голый, маслом смазанный, снизу пузырем раздуваются цветные порты. Приступил ко мне крадучись, и не почуяла я, руки расставил, скалит хищные зубы: вот, говорит, твоя виселица, давай-ка на бочку лезь! Я испугалась, до смерти испугалась, Велико, и закричала. Что, думаешь, я закричала? Твое имя, Велико, звала я тебя: Велико-о-о-о!
Она обернулась. Велико сидел рядом, смотрел на нее, она слышала, как он дышит; может, и теперь она его кликнула? Он тоже чувствовал ее дыхание, видел заблестевшие черные глаза. Ему, видимо, захотелось ей что-то сказать, и, вглядевшись в ее глаза, он тихонько позвал:
— Добричка…
Но это ее не тронуло; а его почему-то тронуло, и другого тоже, молодого, который все за ней тайком наблюдал. Глянула она на Велико, и тут в уме ее новое что-то мелькнуло — знать, припомнила, что он ей теперь чужой, слыхала, наверно, когда-то, вот оно и выплыло; блеск в глазах ее сразу померк.
— Какой же ты обманщик, Велико, бросил жену с ребенком и ко мне пришел!
Кто-то — крестный, должно быть — дал знак, и над притихшим залом вихрем взметнулся барабанный бой:
— Дум, дум-дум!