Походило на то, что она уже говорила два раза. «Велико, — говорила она тогда, — я… Ты знаешь, как я тебя люблю!» Такие были ее слова, она их помнила. А теперь сказала только первые два; почему не говорила других, как раньше, почему в этот лучший час ее жизни они не шли у ней с языка — времени ли не было для них или убоялись они страшного, что за ними притаилось?
Она и другую руку опустила, белая фата склонилась, словно для поклона перед всеми этими людьми, пришедшими почтить ее свадьбу, нежные ноги, обутые в белые свадебные туфли, подогнулись, она вскрикнула:
— Мама! — и, словно скошенный немилосердной косой цветок, рухнула на пол.
Только тогда те слова, что побоялась она сказать Велико, громом прозвучали в старой читальне: всякий их слышал и понял, хоть и неизреченные они были. Их услышал за мутным стеклом скрывавшийся Цонко; выскочили из своих домов зрители, которые только поужинать уходили, они тоже услышали все неизреченные, и счастливые, и скорбные Добричкины слова; только Старый их не услышал. Поуспокоился он, глядя на Добричку и совестясь, как бы кто не увидел, что он издали любуется на дочернюю свадьбу, словно отлученный; постоял немножко в темноте и ушел — напрасно, нельзя было ему их не слышать.
Цонко Рыбарь все глядел на Велико; ярость его разбирала, раскипалась в душе, так и хотелось разбить окошко, вскочить в зал и вцепиться этому Велико в горло. Понял он сразу, что ночам его подошел конец, а они для него были что для пташек теплый солнечный день, когда перекликаются они друг с другом с далеких деревьев, вот и он тоже с Добричкой перекликался, а тут явился Велико и счастье его загубил; найти бы, чем его самого загубить.
Он видел, как Велико, не обращая внимания на оцепеневших гостей, одним махом перескочил через стол и бросился к Добричке. Взял ее на руки, попытался поставить, но она не могла на ногах держаться, глаза были закрыты, руки плетями повисли. Люди засуетились, задвигались молча, точно тени, никто слова не проронил. Только один схватил Добричкину левую руку, подержал ее, а потом отпустил и что-то сказал, а что — Цонко не слышал.
Он не мог удержать свою ярость, закипела она в груди, и мокрое что-то, соленое вытекло из здорового глаза, то же и со стеклянным случилось. После еще полилось, полилось осенним дождем, а ярость, кипевшая в груди, все равно не уходила, сжимала его, точно в тисках, ему хотелось что-нибудь сделать, чтоб избавиться от нее, так ему было тоскливо. Когда человеку тоскливо, его бежать порывает, будто, коли он убежит куда-то, то и тоска от него убежит.
Цонко — что бедолаге делать? — оторвался от окошка, но одному ему оставаться не хотелось, он забрал с собою Добричку, единственным своим глазом забрал.
А затем проревел во весь голос что-то, не то на крик похожее, не то на стон, собрался было грохнуться головой об оконную раму, да, видать, решил, что на такое дело нету времени, и одним прыжком оказался в ночной тьме. Укрывшиеся во тьме зеваки вслед ему закричали, точно он бешеный пес, один даже погнался за ним, но теперь-то Цонко уж никому не догнать было. Он словно олень бежал, легко бежал, осторожно, потому что Добричка была с ним, выбежал за село, сквозь поле промчался, заскочил в лес.
Там, задохнувшийся и взмокший, остановился под старым деревом, очень похожим на огромный вяз перед Добричкиным домом. Нагнувши голову, стоял до тех самых пор, пока до слуха его откуда-то издалека не долетели нежные, никому не слышные звуки, птичьи голоса. Но ему казалось, что это Добричкин голос, только для него раздававшийся в этом старом лесу темными, канувшими безвозвратно ночами. «Лю-лю-лю! — щебетала птаха. — Цир-цир-цир!» И мало ли, много ли времени проходило, из лесной чащи раздавался ответ: «Яо-лю-лю, яо-лю-лю, яо-лю-лю, при-и-туп, при-и-туп, при-и-туп!»
Теперь-то он мог без помехи побыть с Добричкой наедине, не надо было прятаться за лесинами, он глядел на нее и слушал.
Душа его наполнялась восторгом, никогда с ним такого не было, ему хотелось так и остаться здесь до конца жизни. Но у всякой радости свой конец, даже у такой; подошел миг, когда она провалилась куда-то, исчезла, и место ее заступила черная мука, опалившая его, когда увидел он падающую Добричку, и снова принялась его подпекать; он бежал от нее, спастись хотел, а она настигла его и тут. Высокое темное небо опустилось над ним, придавило мельничным жерновом, внизу под ногами словно бы заколыхалась земля, принялась, качать его то вправо, то влево. Он прислонился к дереву, вгляделся перед собой и задышал, как те рыбы, которых вынимал он из воды живыми и бросал на берегу, а они — что же им оставалось делать? — дергались, в муках умирали. Ужели и ему умереть придется?
Сунул руку в карман за сигаретами и нащупал что-то твердое: он собирался рыбу сегодня глушить взрывчаткой, в кармане была взрывчатка..