Липкая глухая тьма застилала ему глаза. Желязко полз вдоль подножья крутого склона, злился — куда подевались все тропы? В этой дыре можно не заметить рассвета, не почувствовать утреннего ветерка. Хотелось закричать, выдохнуть в крике все сразу и главное — свою надежду, что вот-вот блеснет на вершине долгожданный свет, а где-то под ним зашумят летящие воды реки, устремившейся к неведомым дорогам, поворотам, маленьким тихим заводям — но вперед, все время вперед. Предчувствие чего-то, что должно случиться, целую ночь гнало его по скользким горным тропинкам. Усталости он не чувствовал. Словно бы оставил ее там, за лесом, своему двойнику, который, будучи сам не в силах сдвинуться с места, гнал и гнал вперед его жаждущую душу. Желязко охватило предчувствие чего-то хорошего, что уже было, что он непременно встретит там, за этой вершиной. Он знал его вкус, цвет, запах. Как знал зажигающиеся в небе громадные квадратные звезды, кобылку Аленку, которую он объезжал когда-то. Можно ли забыть ее трепещущие ноздри, вздымающиеся заиндевевшие бока, веселый перестук копытец. С Желязко они были, можно сказать, ровесники. Он уже бегал, когда тонконогая лошадка появилась на свет. Так они и бегали вместе — с самого утра и, до заката, а потом они с отцом торжественно вели ее к реке… Впереди светились белокорые буки, мрак отступал, и с ним — неверная ночь. Может, ему все-таки удастся выбраться? Где-то рядом, похоже, шумит торопливая речушка — значит, конец темноте, конец этим беспорядочным блужданиям. Под изорванными туфлями трещали сухие ветки, стекающая с листьев вода обжигала пальцы, одежда, вероятно, тоже бог знает на что была похожа, но он шел все дальше и дальше, к вершине. Ужасно, что он посмел с ненавистью думать о своей жизни; уверял себя, что ему все равно, если она прервется завтра или даже сегодня. Словно кто-то неведомый, властный вселился в его душу, давит и угнетает ее. Нет, не такой уж неведомый, потому что стоит ему закрыть глаза, как он появляется — сначала вдалеке, потом все ближе и ближе, кружит вокруг — вот-вот заговорит. Так потихоньку и приучил его к себе. Рассердиться на него? Но за что? За то, что Желязко не в силах его прогнать, что благодаря ему становится послушным и незаметным, словно травинка на лугу? Но, может быть, так и надо? Чем он лучше своих заместителей, своих рабочих? Чем лучше начальников? Неведомый не прекословил. А чем он лучше Тины или своего сына? Безраздельно отдался работе, растворился в ней, даже перестал различать людей, которых знал годами, казалось, что все они ничуть не меняются, — добрые и злые, красивые и безобразные (с женщинами, правда, было по-другому). Можно ли всех мерить одной меркой? Что-то подсказывало ему, что нельзя, ведь каждый чем-то отличается от других. Словно цветы — все они прекрасны, несмотря на разнообразие цвета и запахов. Даже однояйцевые близнецы не слишком похожи друг на друга. Неведомый возражал, сердился, винил его в продажности, в глупых выдумках. Нет и не может быть никакого розового междуцарствия, в существовании которого Желязко хочет его убедить. На заре человечества Каин убил брата своего Авеля; пролилась кровь, отравленная коварством, а он вот гоняется теперь за своими страстями, пытаясь увидеть их в облике своих ближних или в облике совсем незнакомых людей…
Нет, он не жил, словно земноводное, утешал себя Желязко. Верно, но душу свою предавал. Не думал о себе, надеялся скрыться среди других. Легче ему было от этого? Разве все остальные были ему так же близки, как сын, как отец? Люди вообще, товарищи, рабочие? Мало его поносили? Никто не хотел подражать ему во всем: не знать ни сна, ни отдыха, срываться с места по первому приказанию, брать на себя всю неинтересную, черную работу.
Наверху что-то блеснуло. Чем выше он взбирался, тем больше манила его к себе эта почти невидимая светлая нить, вотканная в темную плоть неба. Может, от долгого ожидания, но ему почему-то страшно хотелось встретиться с чем-то таинственным — чтобы оно ошеломило его своей загадочностью и, как в сказке, завершило бы все его муки хорошим концом. И приходят же в голову такие мысли!