И только дома, вечером, оставшись одни, они снова обретали спокойствие и счастье. Они ни к кому не ходили в гости, и к ним никто не приходил. Шила Она допоздна, потому что это было Её работой. Она шила красивые платья для знакомых и незнакомых заказчиц, то есть занималась незаконной трудовой деятельностью, и от этого, наверное, была ещё более подозрительной ко всем незнакомым и знакомым людям. А машинка, казалось, всё понимала и старалась вести себя как можно тише.
В конце недели они ходили в Парк химиков, построенный специально для них – за то, что они слушают разделение воздуха на азот и кислород. В парке их всегда ждал грустный пожилой еврей фотограф. При виде их он сразу оживлялся, грусть его сменялась радостью, – казалось, что они не просто постоянные его клиенты, а вообще единственные. И в это легко было поверить, ибо никаких других клиентов они у него никогда не видели.
Перед походом в парк Она наряжала его в обновку, которую сшила за эту неделю из обрезков, из отходов от своих заказов. Иногда это был матросский костюмчик, иногда ещё что-то, но всегда настолько яркое, красочное и нарядное, что ему и сейчас неловко смотреть на те фотографии: за прошедшие почти полвека они не только не потускнели, но стали ещё ярче, ещё наряднее, ещё неуместнее, чем тогда. Хоть и были чёрно-белыми. Фотографии Она отсылала его родителям, чтобы они видели, как счастливо он улыбается и в каком достатке живёт.
А потом издалека приехали его родители. Получили квартиру в новом четырёхэтажном доме. Жизнь изменилась, стала интересней. Дом стоял на самом краю города, дальше, насколько хватало его малозрячих глаз, расстилались только холмы. Родители весь день были заняты на работе, и он, по сути, был предоставлен сам себе. Никто теперь его не опекал так дотошно, не причитал: «Не бегай, упадёшь!».
Вот только зелёного света не стало. Не было в родительском доме ни лампы с зелёным абажуром, ни ночника-Лилии. Он ещё долго пытался слушать Тишину, когда все ложились спать. Но её больше не было, хотя завод был далеко, на другом конце города, и приглушённый грохот от разделения воздуха сюда еле доносился. К тому же его заглушал монотонный стройный хор лягушек с ближайшего болотца, прямо под окнами. Они жутко досаждали ему своим непрерывным «бре-ке-ке-ке-ке, бре-ке-ке-ке-ке» и просто не давали уснуть.
…Прошли годы, и однажды ему вдруг захотелось вернуть, вспомнить ощущения, какие он испытывал тогда, несколько десятков лет назад. Но вернуть не удавалось, помнилось только, что было хорошо и спокойно, так хорошо и так спокойно, как больше никогда.
Он заходил в магазины с огромным выбором электроосветительных приборов, там было много светильников с зелёным светом, значительно лучше и красивее, чем были у них тогда, но – тех уже не было. И швейная машинка давно уже и навсегда умолкла, и если бы даже удалось найти такую же, она не сумела бы так ворковать, как это делала в Её руках.
И только иногда он просыпается в слезах и вспоминает сон, а снились ему – грохот от разделения воздуха на азот и кислород и та Тишина, которую он много лет ищет и не находит. Силясь продлить воспоминание, он просыпается окончательно, а за окном тишина – недобрая, зловещая и гнетущая.
И даже лягушки молчат.
Гляжу на свою среднюю дочку – кого-то она мне напоминает. Очень необычная, очень добрая, всегда улыбчивая, задумчивая и мечтающая о чём-то своём – не сразу до неё докричишься. И внешность у неё необычная. В детском саду воспитательницы после первой же недели не выдержали и спросили меня, ежесекундно извиняясь:
– У вас очень хорошая дочь, послушная, ласковая, но… нас мучает один вопрос. Кто она, японка или китаянка? Простите, пожалуйста, но у нас тут спор вышел.
Действительно, думаю, вроде я на японца не очень похож, жена тем более…
А потом как-то попалась мне на глаза фотокарточка, где моя бабушка, которую звали Мавлих
И призадумался я, хорошо это или плохо.
Стал вспоминать свою бабусю.
В Химпосёлке, где жила Мавлих
Но денег у неё бывало немного и нечасто.