— Ты попробуй, мать его, не думать, если у тебя нож торчит в печени! Попробуй! — выкрикнула она истерично.
И, видя Его испуг и смущение, коснулась Его руки и тихо сказала:
— Прости. Этого не надо было делать. Прости меня…
— Давай я разогрею тебе бигос. Он уже совсем остыл. А я же знаю, ты любишь только горячий, — она встала из-за стола с миской в руках.
Стоя у плиты с сигаретой, она продолжила:
— Но потом, это долго продолжалось, потом я этот нож вытащила. Прошла все пять фаз Габи и во время пятой оказалась на Сицилии. В конце концов поняла, что иногда, конечно, можно попытаться затолкать зубную пасту обратно в тюбик, но у меня на это нет ни терпения, ни прежде всего — желания это делать.
Жизнь у меня спокойная. Не знаю, как долго я бы хотела находиться в этом своем немножко летаргическом покое, но пока меня это очень устраивает.
— Я по-прежнему хочу сидеть у огня, но больше не хочу совать туда пальцы, — произнесла она, подходя к столу с дымящимся бигосом.
Поставив миску, она молча всматривалась в язычок пламени свечи, поглаживая ладонью сухую, гладкую поверхность столешницы.
— А та бутылка вина, ну, та, которая упала в лифте, она приехала со мной сюда, — улыбнулась она, показывая на бутылку, в которой стояла свеча. — Я ее взяла с собой утром, когда выходила из нашего номера в «Меркурии». У нее этикетка вся в пятнах — от нашего красного вина. Только за эти годы они, конечно, выцвели.
Но я их еще вижу. Ну, признай теперь, что я могу быть неприличной романтичной, да?
…Он протянул руку и коснулся ее ладони. Она улыбнулась и прошептала:
— Мы так с тобой хорошо разговаривали, знаешь? В меня эти разговоры въелись, как татуировка. Я ни в кого так не влюблялась, как в тебя. Я с тобой напиталась эротикой. Столько от тебя узнала. Ты в меня вселил столько веры в себя. Все время удивлял меня собой. Поселил во мне столько прекрасных мечтаний. Об этом моем лихорадочном ожидании тебя. Об общих радостях. О том, как мы дружно и радостно стелим общую постель. Об утреннем пробуждении рядом с тобой. О нашей обуви, стоящей рядышком в коридоре. О грандиозных общих потаенных секретах. О двух половинках единого целого…
Он заметил, что она пальцем смахивает слезы и нервно кусает губы. Вдруг она поднялась со стула и, подойдя к буфету, спросила:
— Выпьешь со мной граппы? Мне сейчас нужно.
Вернувшись с хрустальным графином, заткнутым пробкой, поставила две рюмки на высоких ножках со странными, идущими вверх цилиндрическими трубочками. Налила до краев и, поднося свою рюмку к губам, сказала:
— Когда-то…
Ты мог бы трахать меня как хочешь, сколько хочешь и куда хочешь. А потом мы могли бы болтать как хотим и сколько хотим.
…Она выпила, глядя Ему прямо в глаза. Он бы не смог определить, сколько в этом взгляде было жалости, а сколько иронии. Или, может быть, там была только печаль? Этот внезапный переход от нежной, чуткой, рефлексирующей, сентиментальной Натальи к неделикатной и грубой вполне вписывался в ее дуализм, хотя раньше такого никогда не случалось во время разговора, касающегося их обоих.
— Все не так, совсем нет… — начал Он.
Она не слушала Его. Убрала со стола, оставив только бутылку со свечой, рюмки с граппой и графин. Снова сев за стол, взглянула на часы и сказала:
— Слушай, уже полночь близится. У тебя завтра лекция только в шестнадцать. Я выпила, и много, поэтому не повезу тебя сейчас в Таормину. Ты тоже выпил, даже больше меня, поэтому я не дам тебе ключи от «Чинквино». А последний автобус вниз уезжает через пятнадцать минут.
— На улице дождь, — добавила она, показывая рукой в сторону стеклянной двери, ведущей на балкон, — но могу дать тебе зонтик.
— Или хочешь дождевик? — спросила она.
Совершенно сбитый с толку, Он подошел к стеклянной двери и уставился на дождь, льющийся как из душа, в свете небольшого фонаря, качающегося на ветру. Потом вернулся к столу, поставил свой стул на ее сторону и, сев на него, тихо спросил:
— А можно мне уехать утренним автобусом? Может быть, к тому времени дождь перестанет. Как думаешь?
Они сидели так близко друг к другу, что Он своим коленом касался ее бедра. Она повернулась и посмотрела на него мерцающими глазами. Он заметил румянец у нее на щеках.
— Думаю, что перестанет. У нас тут даже в декабре дожди довольно короткие, — ответила она, стараясь не выдать волнения, и потянулась к графину с граппой.
— Конечно. Если хочешь — можешь уехать утром. Конечно, — добавила она тихонько.
Потом они говорили о ее жизни в Таормине и здесь, в «Castle»[39], как она сама называла по-английски и двусмысленно свой маленький городок на горе. О том, что с какого-то времени она не чувствует себя эмигранткой. Скучает, правда, по Польше, но когда туда возвращается — то ощущает себя моряком, который вернулся из далекого рейса. Первая неделя — нескончаемый праздник, но уже на вторую неделю начинаешь чувствовать себя чужаком.