Мне счастье, мне горе – написать слово «мама». Еще пронзительнее услышать: «Мама», – зовет Женечка, такое случается – и на кромке сна, и наяву, порой прямо на улице. Мне счастье, мне горе – произнести твое имя – Женя, услышать из уст любящего тебя – Женя. Один премудрый человек, священник Георгий Чистяков, сказал мне: «Может, мы нашим детям, тем, которые ушли, еще нужнее». И еще сказал, всем сказал: «Пройдя через невыносимую боль, человек начинает верить в жизнь вечную». Хожу по миру, побираюсь крохами чужой мудрости, жду прозрения, и брезжит где-то вера легкими такими, убегающими от взора, облаками.
А сейчас самое нужное и важное для меня в словах отца Георгия – признание того, что можно и так: быть мамой, быть нужной ушедшему своему ребенку, мамой-сиротой и все-таки мамой. Как Женечка тогда сказала: «Мамочка, ты всегда будешь моей мамочкой?» Женечка, верно, тоже как раз об этом говорила. А я опять о своем. Есть же такие прижизненные и пожизненные звания: вдова, вдовец – людей и во внешней, земной их жизни не разъединяющие, а соединяющие. Маленький человек, твоя мама, Женечка, никак без внешнего обойтись не может. Разве мало мне нашей внутренней неразрывности? Разве мало мне твоего вопроса, а по сути, упреждающего мой вопрос ответа? Потому что знала ты грядущий мой вопрос, и знала всю мою слабость, и хотела облегчить мою участь ответом – признанием того, что всегда, всегда я буду твоей мамой, Женечка моя. И потому я буду всегда твоей мамой, моя маленькая, потому что ты, Женечка, пребудешь всегда.
Женечка моя, я тщусь добраться до заоблачных высот, до глубины схороненного внутри колодца, «хорохорюсь» (твое слово, Женечка), а мне все мало… Мне необходима ты здесь, сейчас и всегда, я не доросла до твоей великой вечности. Знаю, что дорасту только в смерти. И еще мне надо понять слова Толстого: «Жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я».
Женечка, послушай меня, я прочту тебе строки Бродского:
Эти слова, Женечка, – мое заклинание, моя сегодняшняя молитва, забегающие вперед непонимания моего, я им просто отдаюсь, этим словам, и они меня куда-то ведут, туда, где светло, туда, где ты, моя маленькая.
Я не хочу плохо думать о людях, но любовь, как известно, серьезней политики, так что не мешает все предусмотреть и поостеречься.
Женечка едет с приятелем в Париж. Женечке с ним легко, свободно, уютно. Они обходят весь город. Женечка, уже бывавшая здесь, показывает Жеке свои излюбленные уголки, любимый Люксембургский сад, потом приятель скажет, что Париж для него – это Женечкин Париж.
В следующий раз Женечка едет в Париж одна, на выставку фаюмского портрета в Лувре, обходит и художественную ярмарку в квартале Маре.
Перекусывает в кафе, рядом нарядная старушка обращается к Женечке:
«Отчего вы так грустны? Вот Далида трижды пыталась покончить с собой, на третий раз успешно».
Женечка привозит из Парижа альбомы, картину: два суровых лица – мужское и женское, в них твердость, бесстрашие, отдельность и неразрывность; две прелестные картинки, влекущие безымянными тайнами цвета и света; подарки и маленькую бархатную шляпку, в которой отправится в свою последнюю больницу.
Вручая мне подарки: замечательной красоты крест и легкий, радостной расцветки шарфик, Женечка строго говорит: «На следующую художественную ярмарку, что состоится в апреле, поедешь ты». Одарить сразу всем: чудесами, надеждой, будущим – это твое, Женечка. И в последний раз Женечка в Париже в обществе коллеги Томаса и подруги Оли, которая и затеяла эту поездку и пыталась, как могла, снять напряжение, возникающее от новизны такой компании и невнятности взаимных ожиданий. Оле это отчасти удается. И перед Женечкой предстает цветущая земная реальность: прогулки, Париж под дождем (когда идет дождь, Женечка вместо зонтика надевает свою бархатную шляпку), комплименты и песенки Томаса, рисующего Женечкин портрет, доверительные разговоры, кафе, Гранд-опера, дискотека.
Женечкины портреты – а рисовали Оля, Сечкин, Томас – почему-то не сохранились. Верно, Женечка уничтожила их вместе со всей своей корреспонденцией.