Иван направил лодку к середине озера, туда, где раскатывалась уже лунная дорожка; в воде плавала хвоя, тянулись травы. Ответил неторопливо:
– Может, и правда. У меня самого сердце ёкнуло, когда возвращались с болота. Увидал башни Крапивы-Града и будто про всё позабыл – так домой захотелось. Такова, видать, память. Плохое забывается… Доброе остаётся.
– Вот и я так же. Увижу только батюшкин дворец – всё забуду.
– Может, и не забудешь.
– Во сне – всегда забываю.
Василиса закуталась в платок, принялась стягивать кувшинки к лодке. В камышах затянули вечернюю песню ржанки, занялась лунная зорька, гуще и гуще сыпали звёзды. Скользил ил. Иван довёл лодку до самой серёдки озера, оставил весло. Протянул руки Василисе.
– Зябко?
Василиса глянула косо.
– Всегда зябко по осени. Камушки батюшкины на болоте остались. Ничего, кроме них, меня не греет.
Иван поднялся, увлёк за собой жену.
– Раздобуду тебе камушки.
– В Солони таких не водится, – усмехнулась Василиса. Закрыла глаза, слушая плеск, слушая, как стучит у Ивана сердце: ровно, гулко, будто ложечка о ставец. Совсем как у батюшки. Только у батюшки ложечка костяная, у Ивана – стеклянная.
Иван набросил ей кафтан на плечи. Не согрелась Василиса, но на щепоть, на самую крохотку всё ж стало теплей.
Осень раскатилась золотыми полями, налитыми яблоками. Велимира и Белослава ходили по мощёным улочкам в сафьяновых сапогах. Долго держались тёплые дни, а после пыльных бурь, после жгучего лета встал тихий хмурень[182] – с паутинами на ветру, звездопадами, медовыми грушами в ларях на торгу. Звенели монеты, сыпались птицам зёрна. Истомлённые летом, крестьяне выходили в сжатые поля, водили хороводы под неярким солнцем до самой ночи. Сам царь нет-нет да и выезжал на шелкогривом статном фаре по лесам вокруг Крапивы-Града. Брал с собой сыновей. Ратибору, готовившемуся на царство, редко когда доводилось выбраться. Драгомир, с оружничьим[183] пропадавший, чаще в саадашном ряду[184] дневал, чем дома. Только Иван, молчаливый, задумчивый, всегда при батюшке был.
– Поедем, Иван, прокатимся, – звал Милонег. Иван соглашался, хоть с каждым разом всё меньше хотелось оставлять одну Василису, с каждым разом всё сильней тревожился за неё. Отчего, сам не понимал. А Вася просила только: глубоко в лес не заезжай; Край-Болото недалеко – не кружи рядом… А однажды прямо сказала:
– Не езди завтра с батюшкой. Не надобно это, Иван.
– Почему?
– Недоброе чувствую.
Иван взял её за руку, обвёл пальцем золотой цветок на рукаве.
– Мне самому не в радость. Но батюшка и без того не весел, хворает. Всё вспоминает, как заперлись мы с ним во дворце, когда матушка умерла… Да про Медные Табуны рассказывает, как выжжет огнём кочевников этих, чтоб не смели деревни обирать да девок в полон угонять. – Вздохнул Иван, помолчал. – Спрашиваю: зачем ещё тебе битвы, батюшка? Мало, что ли, их нынче? А он хмурится, бородой трясёт, будто ума лишился. Мало кричит, мало! Съезжу с ним по лесам. Не хочу я его расстраивать, одного оставлять. В последний раз съезжу. А там уже снег ляжет.
– Дай тогда кафтан твой, – попросила Василиса. – Ещё одну птаху вышью. Мала…
– …а вдруг защитит крылом.
Серебряной иглой вышивала Василиса птах Тенных по вороту и подолу – ровно как матушка учила, ровно как батюшке вышивала по рукавам. Нитка ложилась ловко, колдовство стелилось гладко, без единого узелка. Время бежало, клубок катился по полотну. Подступала зима, начинали шуметь холодные ветры, дикие звери. А к Василисе всё скорей возвращались силы после века в дремотной сырости. Но так и не ведала до сих пор, как в Тень вернуться, как отца к ответу призвать.
Гнева не торопила, вслух не спрашивала, но всякий раз заглядывала, как Иван уходил. Отвар приносила травяной: говорила, сама такой пила, как в Солонь попала: чтоб не жгло здешнее солнце, чтоб унялась пустота в груди.
Расспрашивала, ничего ли не надо, не обижают ли муж али невестки. Но взгляд у царицы был пустой, нездешний. Глядела в окно на Крапиву-Град, а видела – то же, что сама Василиса: сияли сквозь боль не кровли да звонницы, не торг да не слободки, а Звериная земля: высокие ворота, низкие избы, тихие воды, теньи хороводы, редколесья, дубняки да раскидистые сады.
Руки у Гневы были бледные, глаза – с пепельной поволокой, истинно Тенные. Ждала она помощи, готова была помочь, чем могла, – но словно холод от неё сочился. Совсем как сама Василиса: ждала, что полюбит её Иван, поцелует – и падёт колдовство. А он и полюбил, кажется… Так почему ж тогда лягушачьи чары не развеиваются? Где обман? Каждое утро с зарёй вновь и вновь превращалась она в лягушку. Утра́ складывались в седмицы, седмицы – в месяцы, месяцы – в год… Время бежало. Клубок катился по полотну. Гладко и ловко ложился колдовской узор под Василисиной иглой. Весь подол Иванова кафтана усеяли обережные птахи, глазурью застывал на крышах Крапивы-Града снег, подступала вторая Василисина зима в Солони. Снова и снова уезжал Иван на охоту с царём. А сердце тревожилось, металось: не пускай, не пускай!