– Огня осталось добавить. Хорошо бы от нашей свечи, Тенной, да где тут такую достанешь. – Гнева взяла лучину, провела над чашей. Вода тотчас закипела. Гнева ещё раз провела – вода схватилась ледяной коркой.
Совсем стемнело. Вдалеке послышалось ржание, конский топот.
– Возвращаются, – протянула царица. – Мёда теперь, чтоб не так горчило.
Василиса подала горшок с деревянной ложкой. Гнева добавила в чашу мёд, размешала, обернулась. Велела:
– А теперь обращайся лягушкой да прыгай.
– Что?..
– Обращайся, говорю, лягушкой и прыгай в чашу. Можешь и не обращаться, конечно, просто так руку сунуть – да обваришься. Горячо.
– Это ещё зачем?!
– Русалочий яд к сердцу идёт, морозит его. Жизнь выпивает. Чтобы яд разогнать по крови да выдворить, нужно жа́ра добавить. А жар жизнь даёт. Ты прыгнешь в чашу, с долю[191]поваришься, отдашь своей силы, своей жизни, а после Ивана напоишь.
– Жизни?.. – тихо спросила Василиса. – Сколько?
– А сколько возьмёт, – ответила Гнева холодно. – И не спрашивай даже, отчего не я. Спасибо скажи, что отвар приготовила.
– А если… если до дна заберёт и жизни, и жа́ра?
– До дна не заберёт, – резко молвила Гнева. – Ну? За тобой дело. Я, что могла, сделала.
Василиса закусила губу. Выглянула в окно – всадники подлетали уже к Крапиве-Граду, заполошно скликали лекарей и знахарок.
– Решайся. Не то опоздаешь.
Василиса обняла себя руками; смялся под пальцами тонкий лён. Матушка… батюшка… Почему ж так.
Обернулась лягушкой, прыгнула в чашу. Едва тёплая оказалась вода для лягушачьей кожи. Василиса и не заметила ничего, не заметила, сколько прошло времени, прежде чем руки Гневы вытащили её, уложили на сухое сукно.
– Возвращайся, Василиса.
Как сквозь голый и звонкий лес донёсся голос – через веснянки, солнечные заклички. Не сразу поняла лягушка, кого зовут, кто она, где. Зазвенели колокола, алая лента, что матушка вплела в косу, мелькнула перед глазами.
– Василиса. Вернись.
Горячая слеза скатилась по коже. Дёрнулось веко.
– Свита приехала. Мне Ивана не дозваться. Мой голос он не услышит.
Василиса открыла глаза и обернулась девицей. Едва-едва сумела подняться. Во рту пересохло, и в голове словно продолжали звонить. Гнева посмотрела на неё, окунула крохотный черпак в варево, протянула:
– Выпей, а то не дойдёшь.
Василиса сделала глоток – тёплый, медовый. Закашлялась. Руки окрепли. Подхватила чашу, двинулась к дверям, на шум голосов да шагов, и застыла у зеркала; нигде больше во дворце не было зеркала, кроме царицыных покоев. Лесенка морщин прорезала лоб. Седая прядь легла на щёку. Глаза потемнели, углубились под ними тени. Василиса со страхом встретилась взглядом с собой зеркальной и поняла, что глядит на неё матушка Кощеевыми глазами.
– Что… со мной?
– Отвар годы забрал. Поблагодари, что немного.
Василиса судорожно вдохнула.
– Иди. Дай выпить и зови Ивана, зови к себе. Торопись.
Не любила Василиса показываться девицей перед царём, а в этот раз и вовсе не хотела – такой. Но… «Торопись». Отнесла чашу в светёлку, побежала навстречу свите. Распахнула двери. Ни на кого не глядя, бросилась к Милонегу:
– Батюшка! Дозволь мне с Иваном побыть. Вели его в светёлку нести.
– Ишь, лягушка! Откуда прознала? – зашептались в свите.
– Ведьма…
– Колдунья.
– Сама небось Иваном обернулась.
– А то и русалок сама подговорила царского сына… того…
– Батюшка! Дозволь! – взмолилась Василиса. – Дозволь с ним побыть… долю… А там пускай хоть какие лекари приходят.
Царь нахмурился. Хотел было спросить, откуда Василиса узнала, но Иван дёрнулся, застонал на руках у стражи. Кусал губы, прикладывая мокрую тряпицу к раскалённому его лбу, Алёшка.
– Нести в светёлку! А ты… – обернулся к Василисе. – Ты, если с ним что случится, головой ответишь – лягушачьей ли, человечьей!
Василиса, шепча матушкины присловья, побежала следом за стражей. Как только Ивана уложили на лавку, выгнала всех, заперла дверь. Налила отвар в деревянный ставец.
– Пей…
Иван глотнул, заметался по подушке, опять застонал. Русалочьи запахи вились по светёлке. Василиса распахнула окно, наполнила ставец снова.
– Глотай… Ну! Помаленечку, полегоньку…
Иван привстал в забытьи, потянулся вперёд.
– Лежи… Лежи.
Убрала ставец, тронула Ивана за руку – ледяную, безжизненную. Вынула платок, смочила в чаше. Протёрла Ивану ладони, виски, щёки. Положила на лоб. Опять наполнила ставец – едва-едва осталось в чаше отвара, на самом дне.
– Пей. Живи, Иван! Живи!
Царевич стонал, маялся, будто бежал куда в своём забытьи, в колдовском русалочьем сне. Словно путали ему руки донные травы, уводили на глубину утлые колыбельные.
«Зови к себе».