Тимофеевна внимательно поглядела на Валентину, будто бы хотела проникнуть в душу, в сердце, в мысли ее, узнать, насколько это серьезно; проникла, узнала, поняла, что серьезно, и отговаривать Валентину не стала, как не стала и спрашивать, кто тот человек, к которому Валентина собирается уйти.
– Не ахай, не ахай, пожалуйста, когда я тебе скажу, кто он, – Валентина истолковала немоту кентавра как любопытство, хотя какой там «не ахай», ахнуть все равно придется, – она опустила голову, это движение было сосредоточенным, тревожным. – Не поверишь, кто…
Тимофеевна, мудрая особа, продолжала молчать – ситуация такая, что лишние вопросы ни к чему.
– Володька это, Костин брат.
И кентавры, оказывается, способны удивляться – Тимофеевна прижала пальцы к вискам, охнула, заерзала рукою в столе, ища сигареты. Задымила, засмолила табаком, погружая комнату в сизый слоистый туман.
– Ты уверена, что тебе с ним будет хорошо? – справившись с собою, спросила Тимофеевна минут через пять, и вопрос этот не был праздным.
– Уверена.
Тимофеевна склонила грустно голову, на кончике большого носа образовалась капля – то ли простудная, то ли слезная, старела она, что ли, Тимофеевна? – вздохнула.
– Раз уверена, значит, так и поступай, – и словно бы благословила Валентину, – учти только, что вначале многие будут осуждать тебя, но потом привыкнут. Привыкнут и успокоятся.
Вечером в дверь снова позвонил Володя, вошел куда более уверенно, чем в прошлый раз, спокойно разделся, не спеша разулся, натянул на ноги Костины разношенные тапочки.
– Ужинать будешь? – спросила Валентина.
– Буду. Настоящий мужик должен много есть.
Когда он уезжал в Москву, то снова задал вопрос:
– Да или нет?
– Пока не знаю, – качнула Валентина головой задумчиво, хотя про себя сказала «да», она решила сделать Володе сюрприз.
В своих бедствиях люди склонны винить судьбу, богов и все, что угодно, но только не самих себя.
В пятьдесят четвертом году земля под заимкой дрогнула, затряслась, мигом подняв Рогозова и Митю Клешню с постелей. Дело было ночью, по осени, погода стояла промозглая, все время валил снег, тяжелый, сырой, липкий. Шел снег плотно, казалось, бросали его с неба целыми охапками, копнами, гулко хлопался о землю, обламывал сучья у деревьев, впрессовывал в размякшую плоть траву, щебенку, булыжники, гнилые пни, палое шишкотье, сломанные ветки.
Сквозь темную пелену снега прорезалось что-то розовое, зыбкое, будто северное сияние заиграло, да пробиться через плотную завесу никак не смогло, подержалось немного и угасло. Снова стало темно.
– Что это? – пробормотал Рогозов, переступая на полу стынущими ногами.
– Может, американцы, бомба? – спросил Митя Клешня, глядя в черное глухое окно. – Вон по радио день-деньской говорят об испытании каких-то бомб. Может, она?
– Не хватало нам еще этого, – недовольно проговорил Рогозов, помял оплывшее во сне лицо пальцами. – Завтра узнаем, что за сияние.
Снег мял землю еще довольно долго, залеплял глаза, ноздри, рот, стоило только высунуться на улицу, сбивал с ног, загонял назад, в тепло.
А когда он чуть сдал, мимо заимки, втягиваясь в тайгу, прошли люди.
Рогозов растворил ворота, хотел было поговорить с ними, но люди были хмурыми, в разговор не вступали. И все же Рогозову удалось узнать, что в тайгу упал заблудившийся в непогоде самолет. Шел к геологам, вез оборудование и заблукал в снеговой каше. Вечером Рогозов долго горбился за столом, задумчивый, молчаливый, даже к белому лебедю своему ни разу не подсел, хотя Митя Клешня и ждал, что тот придвинет к роялю круглую табуретку с вертящейся «шляпой», откинет узкую изящную крышку, тронет пальцами черно-белые блестящие планки. Но нет, не подсел, не тронул клавиши. Что-то грызло, занимало Рогозова, какая-то непростая дума теснилась в его голове, по углам рта крутые складки пролегли, лоб съежился от морщин, глаза наполовину закрыли тяжелые веки.
Потом Рогозов встал, подошел к полке, где гнездились книги, долго водил пальцами по корешкам, наконец извлек две – с чертежами, с заковыристыми формулами, в которых сам черт ногу сломит; Митя Клешня не понимал, что полезного было в этих сухих, смешного вида формулах, какую выгоду из них можно извлечь. Смешные значки, и только.
Приемыш уже и спать улегся, а Рогозов все сидел и сидел за своими книгами, что-то соображал, шевелил губами, морщил лоб, делал записи на листе бумаги, поглядывал задумчиво в черное сумрачное окно, которое часто перечеркивали мелкие хлопья снега, растерял он силу, обмельчал, если бы сейчас самолет свой путь держал, то вряд ли бы о земную твердь хлопнулся: она сейчас ночью хорошо просматривается. Он даже попытался представить, как же выглядит земля сверху ночью, получилось что-то невнятное, серое, зловещее, круглое, будто огромный глаз, затянутый бельмом, усмехнулся ребячьим грезам. Давно с ним подобного не случалось.