…В кабинете асеевском Зверев мне показывал папки с работами многочисленными своими.
И на каждой папке была обозначена им – оценка.
Четыре. Четыре с плюсом. Но чаще, конечно, – пять.
И работы здесь были – отборные.
И распоряжалась ими – конечно, Оксана Михайловна.
И увидел я на одной из толстенных папок с картинками, на виду, прямо сверху, броскую, многократно художником сделанную, в самых разных, порой непредвиденных, вариантах, всегда впечатляющую, знаменитую подпись – АЗ.
И спросил я у Зверева:
– Что это?
И ответил мне Зверев так:
– Понимаешь, это мои, как ты сам сейчас видишь, подписи. Да, они, безусловно, разные. Но – мои, и всё этим сказано. А то ведь эти, – тут Зверев посмотрел куда-то за стену и рукой показал туда, – эти самые, злопыхатели, прохиндеи всякие нынешние, говорят, что я почему-то не умею, надо же так расстараться, чтобы меня подколоть, рисовать эмблемы. Нет, умею. И вот они, перед нами. Вот они, подписи. Необычные иногда, но всегда легко узнаваемые. Все – мои. Вот моё – АЗ.
В кабинете асеевском Зверев мне показывал груду тетрадей – со стихами своими, с поэмами, иногда не только большими по объёму, но просто огромными, смесью лирики с эпосом, синтезом этих жанров, новаторским, смелым, авангардным, но и с почтением к нашей русской традиции, текстами необычными и уникальными, – груду общих тетрадей, исписанных им от корки до корки, размашистым, но при этом вполне разборчивым, синкопическим, быстрым почерком.
Так что здесь, в кабинете асеевском, до поры до времени, видимо, находились, в полной сохранности удивительные сокровища.
Где теперь они – кто это скажет?
Где-нибудь. У кого-нибудь – есть.
И не надо гадать об этом.
Как говаривал Ворошилов о работах своих – прорастут.
Вот и зверевские сокровища, полагаю, – давно проросли.
…Смотрит нынче с портретов, созданных в годы прежние Толей Зверевым, на людей Оксана Михайловна, на людей столетия нового, смотрит пристально, грустно, радостно, смотрит – вся в сиянии зверевской, бесконечной, вечной любви.
Смотрит так, что многие чувствуют возрастающий жар в крови.
Смотрит – муза. А может – музыка. И – поэзия. Жизнь. Судьба.
И – надежда на понимание. И внимание. И мольба.
Смотрит – живопись. Или – светопись.
Песнь. И ей-то – звучать и впредь.
Или – тайнопись. Может, летопись?
Весть, которой нельзя стареть.
– Слушай, давай сыграем вместе! – воскликнул Зверев.
Я спросил:
– В четыре руки?
– Ну да, в четыре руки!
Я сказал:
– Что ж, давай попробуем!
Были мы с Толей в гостях в доме одном. И там – увидел я пианино. И решил на нём поиграть. И – увлёкся. Ведь редко бывала в годы скитаний моих бездомных – такая возможность.
И Зверев, с его постоянной, искренней тягой к музыке – никак не мог удержаться, чтобы не поиграть.
Он придвинул стул к пианино и сказал:
– Буду я на басах!
И стали мы с ним вдвоём играть – в четыре руки.
Музыке Зверев сроду не учился. Но так играл, что, казалось, закончил он – и успешно – консерваторию.
Из сумбура, гула и рокота возникала внезапно – гармония.
Пальцы зверевские летали быстрой стаей птичьей над клавишами – и обрушивались на них, извлекали из них – звучание, и была в нём – полифония, был какой-то синтез особый – из традиции и авангарда, словом – Зверев и в этом был Зверевым, создающим, порою в живописи, а порою, как нынче, в музыке, все детали и все приметы своего волшебного мира.
Мы играли довольно долго.
Просто оба – импровизировали.
А когда устали, то Зверев, оторвавшись от клавиш, сказал:
– Хорошо, что на свете есть музыка!
Я сказал:
– Да здравствует музыка!
А хозяин квартиры сказал:
– Вас, друзья, записать бы надо! Виртуозы! Ну и концерт!
Но какая могла быть запись в середине семидесятых?
И откуда возьмёшь хотя бы примитивный магнитофон?
Так что музыка наша тогда прозвучала – да там и осталась, навсегда, полагаю, в прошлом, где за окнами загорались в темноте огни городские, сверху сыпался мелкий снежок на асфальтовые тротуары, на усталых столичных прохожих с каждодневными их заботами, на дороги с машинами редкими, на дома, на деревья, и где-то высоко, в небесах предзимья, различить можно было с трудом золотые гроздья созвездий, словно запись чудесную нотную нашей музыки, давней музыки всех скитальческих прежних лет.
Иногда эта музыка снится мне, теперешнему, седому, и сохранность музыки этой не случайна – значит, она тоже выжила сквозь невзгоды, возвратилась к нам с небосвода, потому что дружбе и творчеству неизменно была верна.
…Снова вспомнилось давнее чтение стихов, моё чтение в семьдесят седьмом, непростом для меня и бурном весьма году.
Один мой знакомый, случайно, устроил мне это чтение, или творческий вечер, так ведь звучит намного солиднее, в театре, который, как выяснилось из беседы с ним телефонной, деловой, как сказал он мне тогда, находился в Царицыно.
Что ж, Царицыно так Царицыно.
Можно будет и там побывать.
Место, всем в столице известное.
Всем ли? Вряд ли. Зачем скрывать?
Далеко не все приезжали москвичи когда-то – туда.
Почему? Да кто его знает! Как-то сложно живут города.
А в Царицыно сохранилась, вместе с ладом былым, старина.