Зверев – стал рисовать. С прибаутками. Но на деле – вполне серьёзно. Виртуозно, как и всегда. Острым взглядом посмотрит внимательно на актёра или актрису, изучая лицо, – и вскоре на листе возникает рисунок. Да ещё и какой! Чудесный. Так вот – всех актёров, слегка обалдевших от артистизма и порыва свободного творческого, вдохновенный художник стремительно, словно в трансе, нарисовал.
Положил карандаш на стол.
Хрипловато сказал:
– Ну, всё!
И в руках у актёров – у каждого – был портрет его, нарисованный, прямо здесь, в их театре, – Зверевым.
И смотрели они на Зверева изумлённо, как на волшебника.
И сказал тогда Зверев актёру-тамаде, с гитарой в руках и с портретом своим:
– Старик! Если можешь, то спой «Цыплёнка»!
И воскликнул актёр:
– Могу! Я сейчас!
И немедленно спел.
И Зверев был очень доволен.
И выпил вместе с актёром.
И хорошее настроение было общим за нашим столом.
Так вот внёс артистичный Толя в театральное наше застолье элементы перформанса, так ведь называется это действо в новом веке, с его новациями, чьи истоки – найдут в былом.
И потом провожали нас все актёры:
– Спасибо!
– До встречи!
– До свидания!
– До свидания!
Всё осталось теперь – вдали.
В дымке призрачной. Там, в Царицыно. Там, совсем далеко. Далече. Там, где наши звучали речи. Где беседы мы встарь вели. Там, давно. Так давно! Когда-то. Где актёры в театре – с чудом повстречались. Оно – живое. Для людей. И – для всей земли.
…Но когда это всё началось – эта дружба моя со Зверевым, эти наши скитания, вместе, по Москве, днём и ночью, годами, в слишком трудных моих, бездомных, незабвенных семидесятых?
Вспоминаю: с семидесятого – и до лета, и впрямь дарованного мне, скитальцу, наверное, свыше, когда жизнь моя изменилась и бездомицы, наконец, стали пусть и недавним, но прошлым, – до лета счастливого семьдесят восьмого, на радости щедрого, на открытия и события, на прозрения и наития, на любовь и на творчество, ставшего переломным, знаковым, года.
Года – явленной новизны.
Обретений и откровений.
Года сказочных вдохновений.
Тех, что мне и теперь верны.
Года ясной моей звезды.
Года празднества – сквозь невзгоды.
Года певчей моей свободы.
С ней в единстве – мои труды.
А до этого – что до этого?
Столько было всего – не воспетого.
Не записанного почему-то.
Впрочем, помнится – до минуты.
До секунды даже, порой.
Было всё-таки не игрой.
Было – жизнью нашей. Сражением.
С чем? Со злом. И – надежд свершением.
Было – подвигом. Эрой труда.
Было – правдою. Навсегда.
Были – встречи. Было – знакомство.
Много встреч. И знакомство – давнее. С осени шестьдесят четвёртого года, когда стал я жить в Москве и учиться в МГУ – и со всей богемой, день за днём, непрерывно, знакомился, ну а с некоторыми людьми начинал уже и дружить.
Были – встречи. Было – знакомство.
Что об этом скажет потомство?
Может, скажет, что были мы странными?
То ли трезвыми, то ли пьяными?
Непохожими на других, на советских людей, положительных?
Скажут: не были небожителями?
Скажут: в общем-то, чудаки?
Все гадания – пустяки.
Были мы – героями яви.
Вспоминать о былом я вправе.
Если я не скажу – то кто и когда же об этом скажет?
Кто мохристые нити судеб узелками событий свяжет?
Речь – жива. И память – жива.
С ними в дружбе – мои слова.
Или – встречи в период нашего легендарного СМОГа, когда в одночасье я стал знаменитым, интересным решительно всем и в Москве, и в провинции, всюду, где любили стихи, молодым, но уже и серьёзным поэтом, в середине шестидесятых.
(Зверев – был в нашем СМОГе. Был. Вот представьте себе. Представьте: был – и всё тут. И выставлялся на обоих наших, смогистских, легендарных теперь, вечерах, на которых были и выставки авангардных тогдашних художников, в библиотеке имени Фурманова, находящейся на Беговой улице, в феврале и в марте Змеиного шестьдесят пятого года.
Когда мы решили с Губановым, что стихи стихами, что их мы почитаем людям, это само собой, а вот стены библиотеки надо украсить работами неофициальных художников, устроить большую выставку, пусть провисит она хотя бы два-три часа, но и это станет событием, так же, как наше чтение, то сразу же, в первую очередь, подумали мы о Звереве.
С Толей был я уже знаком – с осени прошлого года.
Он появлялся – вдруг —
в какой-нибудь шумной компании, где читали стихи, выпивали, о чём-нибудь жарко спорили, – у Сапгира, в его тогдашней небольшой коммунальной комнате, у Алёны Басиловой, в доме на Садово-Каретной, где все мы собирались тогда постоянно, вся Москва, вся богема, и в прочих, всем знакомых местах, где было что-то вроде салонов, где людям, и особенно людям творческим, было вместе всегда хорошо, интересно и даже полезно, потому что общение было совершенно необходимо всем нам в годы былые, когда были молоды мы, и силы нас действительно переполняли, и единство наше давнишнее, пусть и разными все мы были, ощущалось, как свет целебный, даровало радость свободы и возможность всем проявить себя, состояться, собственным творчеством утвердить за собою право быть достойным внимания общего, быть своим, совершенно своим в столичной богемной братии, —