— Ну и терпеливый вы, доктор, не из подводников ли случайно?

Это было высшее одобрение, такая догадка.

— Нет, — ответил Владимир Евгеньевич, — я всего пять лет плавал — служил судовым врачом.

— Я ж понял — моряк! — торжествовал Слава.

Он говорил так, будто нет для него более главного интереса, как жизнь врача, оперировавшего его. Это было необычайно, тем более что Владимир Евгеньевич знал: обожженный и израненный Слава испытывал сильнейшие боли. А Слава говорил о нем даже покровительственно — все происходило шиворот-навыворот.

Потом, выписываясь, он обронил:

— Мне шабаш, буду на земле плавать. Но подводник свое дело знает, не беспокойтесь! Недаром у вас на лбу пот проступил, когда меня латали. Наша лодка имеет на счету пять побед, два транспорта и всякая там мелочь… Теперь подкую их на суше. Они сняли с меня, живого, шкуру, а вы меня обратно в жизнь втолкнули. Это чего-нибудь стоит!

Часовой пропустил Владимира Евгеньевича под арку, он входил в Инкерманский монастырь. Ночь здесь не отличалась от дня. Слышались голоса, шаги, женщины в темноте гремели ведрами. Владимира Евгеньевича встретил молоденький артиллерист — юношеская фигура, ломкий голос. Они прошли сперва в собор во дворе, там вповалку спали люди, потом поднялись в скальный монастырь. По узкой лестнице пробегали солдаты, моряки. Фонарик артиллериста выхватывал из темноты то ноги впереди идущих, то лицо спускавшегося навстречу — каждый уступал дорогу врачу, прижимаясь к стене.

…Когда Владимир Евгеньевич возвращался от Гроссмана, во дворе кто-то нагнал его. Горячая рука прикоснулась к его руке. Он остановился.

Перед ним стояла женщина. Закинув голову, она смотрела, широко раскрыв глаза, на Владимира Евгеньевича, и при скупом свете луны, прикрытой плотным облаком, он все-таки разглядел слезы. Они не выкатились из глаз, а дрожали, готовые вот-вот залить лицо молодой женщины. Она говорила сдавленным голосом:

— Так это ж я, Люба.

Он тронул ее ласково за плечо.

— Я узнал вас. Что случилось, Люба?

Она всхлипнула, но сдержалась:

— Слава опять у вас. Не знали? Так вы ж ему оперировали глаз, вынули. Только девочки мне, сестры передали, вы и разглядеть его не могли, он же под простыней лежал. А за ту ночь вы, кажется, целый взвод соперировали.

Он со своей батареей сбил «юнкерс», а зато на них все чугунное небо обрушили. Не знаю, может, он глядел в небо или еще как, только в глаз ему попал осколок. Теперь уж не только на подлодку, он и в полк не придет. Я его знаю, — говорила она, захлебываясь слезами, — он не согласится жить такой. И сестрам не велел объяснять вам, что он, Слава Ярошенко, снова попал к вам в руки. «Я, говорит, спишу себя в расход, балласт!» Да и сказал, говорят, так спокойно, будто между прочим.

Владимир Евгеньевич глухо ответил:

— Нервы, Люба, и у подводника не стальные. Сгоряча от боли и отчаяния так подумал, но вы…

Она перебила его и быстро, боясь упустить время этого неожиданного и самого необходимого ей свидания, заговорила:

— Шепните ему, хоть на перевязочке: я без него не могу. Вот и в меня, сюда в монастырь стреляют, так мне все нипочем, пока знаю, он какой ни есть, а живая душа! И шепните ему — что вам, доктору, это стоит, выбрать подходящий момент, — шепните, что в этом же сорок втором году у нас будет сын…

Немцы снова методически обстреливали монастырь. Владимир Евгеньевич вошел вслед за Любой в какую-то пещеру, где разместились связисты Гроссмана. Двое ребят, уткнувшись лицом в ладони, спали сидя, третий вышел навстречу.

…Рождения тысяча девятьсот сорок второго, совершеннолетия тысяча девятьсот шестидесятого — сын! И у него должен был родиться весной, там, в Одессе. Или, может быть, уже и не в Одессе, лучше бы не в его родном городе, теперь оккупированном, потонувшем для него в какой-то мгле…

Владимир Евгеньевич сел в машину Гроссмана — он торопился в штольни.

— Ну, ни пуха ни пера! — сказал молоденький артиллерист, а Люба осталась в пещере у связистов: так приказал ей Владимир Евгеньевич.

<p>2</p>

Над Славой склонилось смуглое лицо с резко очерченными изломанными бровями, темные, широко расставленные глаза смотрели доверчиво и вливали в больного силу. Вдумчивый взгляд покоился на Славе, и хотелось, чтобы эти большие глаза, мужественное лицо не исчезли, как это было уже несколько раз в бреду.

И тут Слава услышал голос Владимира Евгеньевича:

— Ты переломил болезнь, теперь ты хозяин положения…

Над добрым, энергичным ртом — небольшие густые усы, глаза миндалевидные: у Владимира Евгеньевича есть что-то восточное в лице, когда же он надевает белую шапочку, в нем проступает какой-то предок, диковатый и мудрый…

Слава думает об этом, потому что страшно думать о том, что нет глаза, и его не радует, что заживает рана.

— Очень вы и Пишел-Гаек храбрые люди; чудно, что я врачей считал досадным дополнением к нормальной жизни…

Владимир Евгеньевич передернул плечами, вскинул голову — была у него такая привычка — и рассмеялся.

— Почему же храбрые?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги