Источником без- или внеличного статуса бахтинских «идеологий» как культурно кодированных состояний сознания, или типов авторского слова, не укорененных в индивидуальном сознании, служит, по всей видимости, русский вариант феноменологии, предложенный Густавом Шпетом, в котором Шпет, опять же под влиянием Ницше и Соловьёва, отказывается приписывать различные феноменологические позиции конкретным Я, хотя бы и трансцендентальным, как это делает его учитель Эдмунд Гуссерль[88]. В своей относительно ранней работе «Сознание и его собственник»[89] Шпет, вслед за Соловьёвым с его «Теоретической философией» (1899)[90], утверждает принципиально безличный характер сознания и квалифицирует понятие субъекта как абстракцию и метафизическую иллюзию, признавая только телесное измерение субъективности.
В своих «Эстетических фрагментах» (1922–1923) Шпет, комментируя известное стихотворение Федора Тютчева «Silentium», пишет: «Истинно, истинно silentium — предмет последнего видения, над-интеллектуального и над-интеллигибельного, вполне реальное ens realissimus. Silentium — верхний предел познания и бытия. Их слияние — не метафизическое игрушечное (с немецкой пружинкой внутри) тождество бытия и сознания, не тайна (секрет) христианского полишинеля, а светлая радость, торжество света, всеблагая смерть, всеблагая, то есть которая ни за что не пощадит того, что должно умереть, без всякой, следовательно, надежды на его воскресение, всеблагое испепеление всечеловеческой пошлости, тайна, открытая как лазурь и золото неба»[91].
Возможно, Шпет отсылает к стихотворению Тютчева «Цицерон» (которое в сборнике его поэзии обычно печатается рядом с «Silentium», поскольку написано в том же году), в частности к этим знаменитым строкам:
В процитированном фрагменте Шпет искусно объединяет ницшеанскую полемику с христианством и немецким идеализмом, а также отсылку к ницшеанским темам в русской поэзии («ens realissimus»[92] Вячеслава Иванова[93] и «Золото в лазури» Андрея Белого[94]) — с апологией смерти, так что смерть лишается своего «нигилистического» или «пессимистического» пафоса: поскольку сознание по большому счету имперсонально, распад конкретного индивидуального сознания не означает для Шпета — в отличие, например, от Шопенгауэра — его отрицание силами бессознательного. Тем самым смерть утрачивает свое «жало»: она совпадает с философской рефлексией, обнаруживающей бессубъектное в основании самого субъекта. В антихристианской форме и с использованием гуссерлианской феноменологии Шпет повторяет здесь основной прием русской религиозной философии и таким образом предвосхищает бахтинский неохристианский и неоницшеанский синкретизм и даже отдельные бахтинские образы: «всеблагая смерть» у Шпета напоминает «беременную смерть» у Бахтина. Вместе с тем Шпет, исходя из ницшевского понимания безличного и музыкального, подчеркивает приоритет поэтического слова, против чего в дальнейшем выступит Бахтин, исходя из индивидуализированного понимания «другого» как «другой идеологии», как альтер эго[95].