— Опять судить? Теперь за что? По бабьему делу негож или, наоборот, не оттащишь уже? Пропал комиссар, вышел весь — одна только баба осталась? То-то я и решил: пора в тебе, женщина, вытравлять комиссара, как беса его изгонять, пока он тебя с костями не съел.
— Да, именно так. А я эту бабу как раз и должна задушить.
— Судить теперь не сможешь, стало быть. Боишься, бабья жадность в тебе над комиссаром верх возьмет? А я оземь хлоп — и волком обернусь.
— Не боюсь. И ты не сомневайся, — шевельнулась она и сверху вниз взглянула на него, как архиерей на нераскаянного грешника. — Надо будет — убью.
— И с Туровым так же жила? — ощерился он. — Ночами любила, а днем… — и вдруг почуял, что попал каленым железом в нутро.
— Говорила тебе, — сказала она таким сдавленным голосом, что у него заныло сердце. — Ишь ты, царь зверей. Схватил, оживил, сделал женщиной. А меня ты спросил? Как я хочу быть? Его потеряла, сама и убила, а теперь и тебя?.. Ты что о нем знаешь? О Турове?
— Ну как — герой, бойцы его любили.
— Пролетарское сердце разбилось? — засмеялась она, и смешок ее вышел похожим на проклинающее карканье вороны. — А кто разбил, знаешь? Ну! Кто? Беляки? Я, я!.. Согласно совести судила. Никакой тебе плоти единой. Как прилепилась, так и отлепилась. Себя перемогла. Его, знаешь, тоже вихляло — с пути на путь, как паровоз на стрелках, и тормозить он не хотел, не мог. Совершенно как ты! Такие, как вы, которым больше всех дано, считают: вам все можно. Что вы-то и есть революция. Ты вон Янсона выпороть угрожал при народе, а он и выпорол — комиссию от Реввоенсовета. Вот я и осудила. А ты думал, я кто? Княжна персидская, трофей? Кто громче всех шашкой бренчит, под того и ложусь? Нет, я большевик, а потом уже дрянь, если хочешь.
— Так кто же его?
— Я, я!.. Суждение вынесла и донесла. Представляет угрозу для партии. Я знала, что с ним после этого хоть завтра могут поступить, как с бешеной собакой. И я ничего не сказала ему. В затылок его, понял ты? На пулемет он шел, в цепи перебегал, а пуля — в затылок. Арестовать-то его как? Вся армия встала бы как один человек. Ну вот и погиб мой герой как герой. А меня на тебя — как легавую суку.
— А ты уходи от меня.
— Как же это?
— А так. По самому обыкновенному женскому делу.
— Нет, слышишь? Нет! — прошипела она, словно уже вытравливая из себя его, леденевское, семя, и даже передернулась от отвращения и страха, словно в нее проник какой-то ядовитый, склизкий гад. — Не может быть этого. Права я не имею.
— А по-твоему, лучше мужиков под расход подводить, чем рожать от них? С природою воюешь, комиссар. Да только ить она свое возьмет. В нутре у тебя революцию сделает. Слыхал, вы, бабы, сразу чуете — ну, что это случилось… не знаю, правда или нет.
— Случилось — избавлюсь, убью, так и знай.
— Смотри, — поймал ее за подбородок. — Если вытравить вздумаешь, с того света достану. Да и что я — сама себя съешь. Ишь ты, «я не животное». А что же ты тогда такое будешь? Для кого тогда счастье, за которое бьемся? Для детей наших, нет? Забыть себя должны? Я один раз себя уж забыл. Жену на пытку отдал. Тоже думал тогда: пожалею себя — так все, кого веду, жалеть себя начнут. А теперь погляди — весь железный, да только пусть каждый подумает, а главное ты: охота тебе быть железной старухой?
По проулку посыпался топот копыт, и на дворе загомонили, застучали в оконные ставни, и он услышал собственное имя — вестовые из штаба искали его.
— Ну вот и все, — врезал он свой смеющийся взгляд в ее пустые, разоренные глаза. — Живы будем — договорим. А то и доделаем — чего сегодня не успели.
И, поднявшись, сграбастав ремни, непонятно чему улыбаясь, шагнул из сарая под небо и пошел через баз, не оглядываясь.
Он был готов во всякий час принять свою судьбу. Он знал, что в нем самом есть все, чем он может стать в этом мире, и все, что этот мир может сделать с ним завтра, лишь возвращая Леденеву ровно то, что Леденев творил.
Он знал, что не силах создать даже единственного волоса на голове и ногтя на мизинце и что всю свою жизнь только рушил живую человеческую плоть, считая себя вправе переделывать людей по собственному представлению о справедливости, железом переделывая каждого живого в мертвого и никогда наоборот.
Он не изверился, что воевать — его единственный, с рождения заложенный в нем смысл. Он понимал, что поутру, еще до света опять подымет свою лаву и станет виной еще многих смертей, но все же еще верил, что однажды сможет стать причиной чьей-то жизни, вернее защитой, покровом ее, — что даже убивающей рукой его однажды будет двигать не сила непризнания чьего-то права жить, а сила его ненависти к тем, кто отбирает человеческую жизнь. Он будто начал понимать, что при его предназначении такая ненависть и есть любовь — и без нее он все равно что уже мертв.
LXVIII
Давил ветер с моря. Кипящая прорва ломила в гранитную дамбу, подымалась стеною и рушилась, откатывала и взметалась снова, с безнадежным, но и бесконечным упорством.