В последующие минуты мысли Артура были заняты двумя Аугустами: одна, живая, восхищала его, и он знал: что бы ни готовило им будущее, он никогда ее не забудет; и другая, мертвая, лежащая перед ним, безжизненная, лишь едва ощутимое дыхание вырывается сквозь приоткрытые губы, сотрясаемая дрожью, выдающей неотступные кошмары, другая Аугуста блуждала где-то на расстоянии нескольких световых лет. Подобно савану, который скульпторы набрасывают на еще влажную статую из рыжей глины, слегка натянутая простыня обрисовывала тайные изгибы девушки: чуть выпуклый живот, впадинку между бедер, покойно лежащие груди. Яремные вены пульсировали в ритме сердца под прозрачной кожей шеи, которая была бледнее лица. Артур наклонился над этой бесстрастной маской, как наклоняются над раскрытой книгой, смысл которой не могут разобрать. Его обуял дикий страх: а вдруг она покинет этот мир, который до сей минуты, преодолевая отвращение, смело встречала лицом к лицу, в сиянии чистой и возвышенной души? Мысль о том, что Аугуста умирает на его глазах, и что он слишком поздно расслышал ее призыв о помощи, заставила его броситься к ней. Стиснув ее в объятиях, он ее разбудит, вернет на землю, прогонит холод, пока она не закоченела навсегда. Но вместо уже похолодевшего тела он почувствовал у своей щеки восхитительно теплую щеку, под своими губами — чудесно прохладную шею. Невнятный, вязкий голос пробормотал:
— Ты поклялся. Дай мне поспать.
Распрямившись, Артур заметил на ночном столике полупустой стакан с водой и коробочку с антидепрессантами. Горло у него перехватило от порыва любовной жалости. Через девять лет после убийства отца Аугуста все еще боролась с ужасным видением: шофер раскрывает дверцу лимузина, министр машет рукой жене и детям, скучившимся на крыльце, кричит им: «Adeus, ate sera!», и на слове «sera» его голова лопается, как перезрелый гранат. Мякоть и косточки забрызгивают кузов машины, тщательно отполированный тем же утром.
Вблизи женский лоб похож на непроницаемую стену, за которой таятся страхи и невероятно храбрые поступки, застигающие мужчин врасплох. Там можно разглядеть источник опасений, столь часто внушаемых женщинами, и реакцию, вызванную этим страхом: презрение и жестокость, в общем, все, что только есть в мужчине самого трусливого и подлого перед угрозой абсолютной власти, которую он должен задушить в зародыше, если не хочет быть рабом. Такие вещи особенно остро ощущаются, когда женщина, доверившаяся сну, снимает защиту и вновь становится ребенком, способным внушить самому черствому мужчине огромное и неотложное желание защитить ее от жестокости мира. Мендоса — великий Мендоса, могучий Мендоса, который, как ожидалось в международных политических кругах, однажды должен был занять высший пост в Бразилии, — Мендоса думал, что все предусмотрел, чтобы самые дорогие и близкие ему люди были счастливы и, возможно, даже славны в его обществе, рядом с ним, защищающим жестом обнимая их своими руками, прижимая жену к своей груди, положив одну руку на черные кудри Аугусты, а Жетулиу стоял рядом с ним, прямой, скрестив руки на груди, с вызовом во взгляде, который просто невозможно себе представить у столь малого ребенка.
Артур ничего не выдумывал: на круглом столике посреди каюты красовалась фотография в серебряной рамке — свидетель счастливых дней. В Женеве вдова Мендосы уже даже не вспоминала о нем. В Бразилии политики поделили между собой его клиентуру. Он жил теперь только в памяти Жетулиу и Аугусты. Убийцы не предусмотрели одного: преступление и его образ навсегда впечатались в сетчатку его дочери, которая не могла с этим смириться.